Она посмотрела на узкую коричневую руку Себастьяна, которую тот положил на ее голое плечо, и растерялась. Сибилла всегда была щепетильна в любовных делах, и получалось так, что на ее долю по большей части выпадало то, что называют «платоническими отношениями». Раньше она склонна была видеть в мужчинах романтических конкистадоров. Штурм, напор, атака завоевателя позволяли ей забыть о своей настороженности. Это были мужчины жеста, движения, силы. Сейчас она пугалась мыслей о ногтях на ногах и волосах под мышками, всех этих деталях, которые внезапно обнаруживались на мужском теле, когда оно перестает быть победительным целым, а превращается в ансамбль незнакомых запахов, странных родимых пятен и растительности в неожиданных местах. Был у нее и небольшой опыт любовных отношений с женщинами, но не потому, что они ее возбуждали, а потому, что они были аппетитны, хорошо пахли, у них была мягкая кожа… Они были нежны с ней, располагали временем и позволяли обращаться ко всем ее сложным фантазиям, не доводя при этом ее тело до состояния болезненного возбуждения.
Ритардандо[80]
за столом становилось почти невыносимым.Герман Грюнберг уловил щекотливость момента и начал со всем своим природным даром светского чувства такта легкомысленную беседу, будто прославленный пианист, который обычно исполняет классику, но не гнушается и легкой музыкой.
– Недавно в Москве, – внезапно сообщил он, обращаясь к Теофилу, – я страшно опростоволосился. Русские как раз открыли Бойса.[81]
Господи, это такой позор, по крайней мере когда есть выбор между Бойсом и девочками!– Кстати, я видела выставку его рисунков, в них есть специфическая чувственность, – ввернула Штефани. В Бойсе она разбирается, и Себастьян ни в коем случае не должен упустить, что она тоже пишет об искусстве. И очень квалифицированно. «Предметом ее критической деятельности стал широкий спектр явлений современной культуры» – примерно таким вступлением можно предварить сборник ее критических работ.
– Разумеется, в вещах есть чувственность. Чувственность учительницы по рукоделию! – сказал Герман.
– Ха-ха-ха… – Себастьян, смеясь, положил и вторую руку на руку Сибилле, заставляя ее таким образом разделить с ним эти конвульсии, что, впрочем, не было ей неприятно.
– Когда я смотрю на рисунки Бойса, – сказал Герман с наслаждением, – то всегда вспоминаю Тухольского,[82]
то место, где кельнер подходит к столу и, посмотрев на полную тарелку клиента, спрашивает: «Господин уже поел или еще будет есть?»– Герман, о нет! – вскричала Регина фон Крессвиц с наигранным возмущением.
Герман уклонился от откормленных кулачков, которыми его дружески начала боксировать Регина. Он ненавидел пошлость и никак не мог привыкнуть к фальшивой фамильярности, которую здесь то и дело демонстрировали. Чувствуя отвращение и одновременно забавляясь, он наблюдал неуклюжие поцелуи и объятия напыщенных экстравагантных снобов, секунды промедления и ожидания, сомнения в том, сколько последует поцелуев, один, или два, или даже три, будет ли мужчина резко подносить к губам руку дамы, или женщина неожиданно прижмет к груди смущенного мужчину. Это был балет, ученический балет, как он с удовольствием констатировал. Он в отличие от них всегда выходил из положения, никого не целуя, а поскольку он обычно курил, ему вполне удавалось избегать и всяческих пожатий и целований рук. Герман делал легкие поклоны, и всех удивляло такое его поведение. Просто он был таким.
Бойс оказался хорошим вариантом. Регина затрещала, моментально выдав еще несколько имен, Штефани вмешалась в разговор, присоединился Себастьян. Все вернулось на круги своя.
Только Теофил уныло смотрел на гостей. Он взял сигарету. Закуривая, поймал на себе взгляд Сибиллы. Та улыбнулась ему быстрой и невыразительной улыбкой и спросила абсолютно без иронии:
– Очень больно?
Теофил закрыл глаза и тихо ответил:
– Я страдаю от мира, и не столько от его вульгарности, сколько от его красоты.
И поднял правую руку, сделав движение, будто рисовал в воздухе вопросительный знак.
– Грациозный жест женщины… Изысканный узор на ткани… – Его рука изображала теперь волнистые линии. – Запах теплой шеи… От всего этого я теряю дар речи. При всем этом у меня есть глубокая потребность описывать это чудо словами, гладить его с помощью слов. Вы понимаете меня, Сибилла?
Она кивнула.
– Ах, и тогда я пугаюсь своей несостоятельности, меня охватывает паника при осознании собственной заурядности.
– Но ведь это – высшее благородство духа, такая тщательность в выражении чувств, – прошелестела Сибилла. – Как ваше эссе о музыке двадцатого века, оно наконец готово?
– Нет, Господи, нет, – резко ответил Теофил. – Я должен продраться сквозь эти чертовы сомнения в себе, – тихо прибавил он.
Голос его был похож на махровое полотенце. Почти тряпка. Она чувствовала себя в безопасности с рукой Себастьяна, которая уже как нечто привычное, само собой разумеющееся лежала на ее руке.
– И, – спросила она и посмотрела Теофилу прямо в глаза, – что же позволяет вам смириться с этим?