Я вновь чувствую его силу. Я не трушу, но какая–то нерешительность обуяла меня. Я зачем–то подзываю Андрея Фиалку.
Андрей возится со своим делом. Вчера мы случайно встретили какого–то проезжего китайца, и так как тот видел нас и мог рассказать об этом где–нибудь, Андрей «поговорил» с ним. В повозке у убитого он нашел прямой длинный палаш в никелированных ножнах. Палаш Андрей подарил гимназисту–поэту, а ножны переломил пополам и сегодня весь день возился с обломком: из верхней части он хочет сделать ножны для прямого тесака.
Я запретил ему распаковывать шанцевый инструмент, и ножны он расплющивает при помощи двух больших кремней. Злясь на меня, он стучал камнями весь день, избил и ссадил себе руки, но не отказался от затеи.
К нам он подходит лениво, как бы нехотя. В одной руке у него острый кремень, в другой — ножны. Мрачно глядя мне в грудь, он надвигается на меня. Глаза его чуть затягиваются нижними веками, лицо синеет.
На секунду мне становится страшно. Едва осилив себя, я перевожу взгляд на офицера. Андрей Фиалка повернулся к нему же. Я чувствую, как мое сердце снова стучит четко и легко: злоба Андрея нашла «точку».
— Мне с ним «поговорить»? — тихо и терпеливо спросил он и, не ожидая, повернулся туда, где он оставил свой тесак. Люди молча следят за ним.
Дикое злорадство овладевает мной. Я усмехаюсь англичанину в лицо:
— Он работает только тесаком. Острым, германским, понимаете, сэр, германским тесаком.
Англичанин понял меня. Но страх уже не вернулся к нему. И я вновь растерялся перед его спокойной небрежностью. Встретив мой насмешливый взгляд, он усмехнулся.
— Господин Багровский, — заговорил он. — Я хочу вас забавить чудесной историей. В одном из портовых городов Сирии вспыхнуло восстание туземцев. Я был в плаванье, милях в тридцати от этого порта. В полдень я получил по радио сообщение, что европейскому кварталу в этом городе угрожает резня. Я изменил курс. В порт я прибыл, естественно, не один: почти одновременно со мной там же отдали якоря два французских миноносца, один полулинейный и три американских военных корабля. Два из них типа ОК–207 и один легкий, корветского типа. В порту все стихло. Разумеется, мы соблюдали все правила культурности и морских законов. Мы обменялись приветствиями, и общее командование над нами принял французский линейный корабль. Мы сделали по шести залпов в туземную часть города, вновь отсалютовали друг другу и, не справляясь о результатах стрельбы — о, мы не сомневались в нашей меткости! — вновь взяли каждый свой курс. Вы понимаете, господин Багревский? Я вам хочу сказать, как охраняется неприкосновенность культурных наций.
Окончив повествование, он спокойным, не очень быстрым движением руки выдернул из ягдташа толстый продолговатый пакет и передал мне.
Пакет был сделан из коленкора и туго накрахмален.
На бледно–голубом поле стоял черный выпуклый знак — французская буква ($), пересеченная снизу вверх двумя тоненькими черточками.
Могущественный знак!
Что–то оторвалось у меня внутри. Я сжимаю пакет. Перед глазами вспыхивает видение: множество бледно–зеленых долларов.
Я чувствую «твердую почву» под своими ногами.
Доллары — лучшее право на лень. Они всегда пригодятся.
Андрей Фиалка подошел к нам со своим тесаком и с камнем в другой руке. Минуту он стоял в нерешительности, пытаясь что–то прочесть в моем взгляде. Потом внезапно отбежал туда, где у него лежал второй камень — наковальня. Положив свой тесак на этот камень, он принялся острием второго камня остервенело колотить по лезвию.
Но тесак не поддавался. Тогда Андрей Фиалка разогнулся, швырнул тесак далеко в болото. Потом медленно и мрачно оглядел нас всех и отошел к повозкам.
Когда англичанин уходил от нас, ко мне незаметно подошел дядя Паша Алаверды с карабином и стоял рядом со мной, показывая, что, мол, стою я тут совсем случайно, просто так вышло, что я тут, рядом с тобой, очутился, и карабин тоже случайный.
Но офицер ушел «неприкосновенно».
Теперь я уж несколько успокоился. Я пощадил моего врага и радуюсь, что этот «сухая подошва» ушел «неприкосновенно».
Радуюсь, ибо я делаю такой вывод: если я не подал знак цыгану — о, мы тоже не сомневаемся в нашей меткости! — значит, мне еще «не все равно», значит, я еще «не обречен». И если бы мне было «все равно» и я был бы «обречен», я бы подал знак цыгану.
Я успокоился теперь, внимательно перечитываю письма Павлика и еще раз вдумываюсь в план рейда. Верность моих предположений как бы подтверждается картиной, которую нарисовал Павлик в своих отчетах Воробьеву.
Записка первая
«…Приехал в Олечье уполномоченным по проведению сплошной коллективизации. Документами снабдил Пешков — они «обработали» какого–то рабочего «ударника» Максимова, посланного сюда из Москвы через Читу.
Знакомлюсь с настроением крестьян. В большинстве своем мужики очень увлечены колхозным настроением. В первый же вечер ко мне на квартиру набилось битком народу. Спрашивают о Москве, о трактирах, о налоге «на тех, которые в сплошной колхоз вступят».