— Товарищ Степан, — сказал Клешков и тут же осекся от грозного шепота.
— Очумел? Зови дядькой Василием, как договорено, — шепнул Степан, подсаживаясь ближе к нему. — Василий Головня. Знаю тебя еще по Харькову. Имел свою лавку — скобяные изделия. Ты у меня с двенадцати лет работал мальчиком, забыл?
— Помню.
— То-то. И не рыпайся. План наш не вышел, да уж думаю: не к лучшему ли?
Они посидели молча. Потом прошлись, осматривая убежище. Доски обшивки кое-где погнили, грозя обрушиться.
— Давно, видно, дьякон себе приют этот готовил, — сказал Степан, — вот и пригодился.
Наверху послышались тяжелые шаги. Глухо хлопнула дверь. Потом заскрипела крышка подпола.
— Вылазь, — гукнул дьякон.
Они вылезли. Рядом с дьяконом стоял небольшой сухонький старикашка в чиновничьей шинели и треухе. Лицо старика было узкое, льстивое, с хитрыми слезящимися глазами, неотступно преследовавшими каждое движение пришельцев.
— Вот староста наш церковный — Аристарх Григорьевич Князев. А вас-то как величать?
— Василий, сын Петров Головня, — степенно ступив вперед, сказал Степан, — в прошлом содержатель лавки скобяных изделий. Ныне бездомный бродяга, — он вздохнул, — а этот заблудший вьюнош давний мой знакомец, в старые времена, до германской еще, в лавке у меня служил.
— А в новые-то времена никак в милиции? — чему-то возрадовался и засмеялся церковный староста. — Аль не так, дружок мой?
— Служил, — сказал Клешков, недружелюбно царапнув глазом старикашку, — а они отблагодарили. Лабаз невесть кто поджег, а меня под расстрел!
— Лабаз тот я поджег! — скромно глядя в пол, сказал Степан, — а мальчонка-то вспомнил мои к нему милости и дал мне сбежать.
— Так во-он что-о, — протянул с особенным вниманием, окидывая взглядом обоих, Князев, — так лабазы-то вы пожгли? А-яй-яй, ай-ай! Людям кормиться-то теперь нечем!
— Лабазы-то не мы пожгли, — досадливо поморщился Степан, — тут есть народ поголовастее, я последний амбарушко там подпалил, чтоб глаза не мозолил... А люди пущай теперь на большевиков думают.
— Анчихристов! — бахнул молчавший до этого дьякон. — Бусурман! Верно говоришь, болезный!
— Нашел болезного, — захихикал старик, — он поздоровее меня будет! Поздоровей, нет, Василий Петров?
— Не знаю, здоровьем не мерялся. — А что там, господа-граждане, на воле про нас слышно?
— Ищут, — сказал дьякон, как в бочку, — патрули ездют. По садам шарят.
— Да, уж если попадетесь, они вам ручки-ножки отвернут, — серьезно сказал Князев, разглаживая на макушке длинные редкие волосы. — Как вы думаете дневать-ночевать, братцы-разбойнички?
— А чего, — сказал Степан, взглядывая на Князева, — ночью пройдем до крайних домов, а там и айда к батьке Клещу.
— К Клещу-у? — с сомнением протянул старичок и захихикал. — Кровушки захотелось? Нет уж, погодите, до Клеща далеко, а до чеки близко... Пождем, там решим. Живите вы, православные, тут. Дормидонт вас не обидит! Не обидишь, Дормидоша?
— Как можно! — успокоил дьякон. — Кто супротив анчихриста, тому у меня полная воля.
— Пождите, — сказал старик, сразу и жестко серьезнея, — а мы придем опосля, совет держать будем.
Они ушли.
Через полчаса дьякон принес ужин: миску вареного картофеля, два куска мяса, еще горячих, и полкруга домашнего хлеба.
— Бот и хлёбово, вот и питие, — сказал он, подставляя к принесенным им дарам жбан с квасом, — навались, работнички.
Он подождал, пока они выпили весь квас и доели все до крошки. Уходя, предупредил:
— Отселева — ни-ни! Большевички везде вас ищут, и мы на случай чего своих порасставили для стражи. Как бы они вас за чужих не приняли. Ждите.
— Не верят, — сказал Степан, когда дверь за дьяконом закрылась, попали куда надо, а действовать нельзя. Готовься к проверке.
На следующий день Гуляев вернулся домой поздно. Пока никаких новых сведений о пожаре собрать не удавалось. Жители ближних к складам домов хмуро помалкивали. Патрули подозрительных не встречали. Все в уездном отделе милиции нервничали. Кажется, нервничал и Бубнич, но это выражалось лишь в том, что он крепче и чаще растирал себе залысины и расчесывал могучие заросли на затылке. Во дворе, среди рядовых милиционеров, много толковали о побеге Клешкова. Кто жалел парня, кто клялся рассчитаться, и отмалчивался лишь один клешковский конвоир Васька Нарошный. Но Гуляеву он открылся.
— Оно, конечно, — сказал он, отведя клешковского друга в сторону, — что Санька пятки смазал, навроде подлость! Куда ему идтить? Одна дорожка к Клещу! А ить это — против своих. Но и то можно сказать: за что его к решке представили? За один-единый недогляд. Это с каждым могет быть. Потом, выяснив этот вопрос со всех точек зрения, он оглянулся и шепнул Гуляеву: — Я, брат, Саньке должник. У его в руках уж ружжо мое было, а я все за его чепляюсь. От страху больше. Он бы свободно штыком меня мог зарезать. Ан не стал. И тот, второй, хоть по черепушке врезал, а добивать не добил. Я ихнюю доброту помню. Коли когда Саньку встречу, ей-бо, не порешу. Душа у него человечья.
— Чудной ты, Васька, — сказал Гуляев, — это он просто шуму не хотел... А станет бандитом — нечего его и жалеть.