Читаем Поэма Гоголя "Мертвые души" полностью

Интересны в этой связи воспоминания биографа М. А. Врубеля – С. П. Яремича. По его словам, Врубель решительно отрицал у Гоголя какое-либо обличение и видел центр его творчества «в изображении положительных сторон существования». «И Врубель приводил как иллюстрацию, – пишет Яремич, – рассуждение Гоголя о желудке господина большой и господина средней руки, из которых последний одолеет и осетра, и поросенка, и бараний бок с кашей».[61] Замечательно, что такое прочтение Гоголя демонстрирует художник, который, говоря словами из той же книги, «наследовал великую традицию древнего праздничного искусства <…> и почувствовал как никто смысл великого искусства Возрождения».[62]

Своими представлениями о роли древнерусского «слова» в формировании национальной культуры Гоголь, как кажется, обязан тому же «Ответу» И. В. Киреевского. Упомянув о монастырях как центрах образованности Древней Руси, автор «Ответа» говорит затем об «отшельниках», из роскошной жизни уходивших в леса, «в недоступных ущельях изучавших писания глубочайших мудрецов христианской Греции и выходивших оттуда учить народ, их понимавший».[63] В другой своей статье Киреевский называет как одного из самых значительных среди этих отшельников Нила Сорского,[64] видного общественного и религиозного деятеля XV–XVI вв., учившего своих последователей управлять собственными страстями, чтобы не сделаться их рабами, и ставшего идеологом так называемого «нестяжательства» – движения за ограничение монастырского землевладения. Именно к его учению в первую очередь приложимо цитированное выше гоголевское определение пастырского «слова», в котором подчеркнуто стремление «направить человека не к увлечениям сердечным, а к высшей умной трезвости духовной». Кстати, сам эпитет «умной» невольно ассоциируется с терминологией Нила Сорского («умное делание», «умная молитва»). К идеям этого «отшельника» и восходит содержание тех лирических отступлений в «Мертвых душах», которые написаны в манере пастырского «слова»: «Приобретение – вина всего…»; и далее: «Быстро все превращается в человеке; не успеешь оглянуться, как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки <…> Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные, все вначале покорны человеку и потом уже становятся страшными властелинами его» (VI, 242; параллель в письме М. С. Щепкину 1846 г.: «… бегите за тем, как бы стать властелином себя». – XIII, 119).

Или: «Вы боитесь глубоко-устремленного взора, вы страшитесь сами устремить на что-нибудь глубокий взор <…> А кто из вас, полный христианского смиренья, не гласно, а в тишине, один, в минуты уединенных бесед с самим собой, углубит во внутрь собственной души сей тяжелый запрос: „А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?“» (VI, 245).

С православно-христианской природой пастырского «слова» согласуется и та особенность поэмы Гоголя, что вместе с изображением негативных явлений жизни в ней неизменно возникает мотив язычества (сюда, разумеется, относится и вся масленичная символика). Особенно громко этот мотив звучит в тех местах произведения, где на сцену выступают царские бюрократические учреждения. Здесь неизменно появляются упоминания языческих богов и подробностей их культа.[65] Так, в описании казенной палаты, где Чичиков совершал свои крепости, фигурируют Зевс, Фемида и ее жрецы. В описании же той, где герой начинал свою службу, Гоголь в какой-то мере «обнажает прием» – он пишет, что сослуживцы Чичикова «приносили частые жертвы Вакху, показав таким образом, что в славянской природе еще много остатков язычества» (VI, 229)

В картине «взбунтованного» города появляется уже мотив нечистой силы. На «поверхности» текста само это понятие отсутствует, но точно рассчитанными стилистическими приемами Гоголь нагнетает то же тревожное, близкое к страху настроение, которое вызывали у читателя изображения чертовщины в его ранних произведениях: «… и все, что ни есть, поднялось. Как вихорь взметнулся дотоле, казалось, дремавший город! Вылезли из нор все тюрюки и байбаки <…> Показался какой-то Сысой Пафнутьевич и Макдональд Карлович, о которых и не слышно было никогда (как здесь не вспомнить «Колдун показался снова!» из «Страшной мести». – Е. С.); в гостиных заторчал какой-то длинный, длинный с простреленною рукою, такого высокого роста, какого даже и не видано было. На улицах показались крытые дрожки, неведомые линейки, дребезжалки, колесосвистки – и заварилась каша» (VI, 190).

Таким образом, на всем протяжении авантюрного сюжета как будто откуда-то из глубин текста раздается голос проповедника, обличающего греховность происходящего. Наконец, когда всеобщее бездушие и несправедливость доходят в сюжете до своей высшей точки (Повесть о капитане Копейкине), оттуда же, из той же глубины неисчерпаемых в своем смысловым богатстве гоголевских образов, начинает звучать тема возмездия.

Перейти на страницу:

Похожие книги