Скупость Плюшкина имеет совсем иной смысл, чем, положим, скупость Шейлока или Скупого рыцаря. Если у Шейлока страсть к деньгам могла сочетаться с любовью к дочери, у Плюшкина это принципиально исключено. Если Пушкин, видя в золоте источник зла, признавал в то же время его огромное могущество, у Гоголя — и это очень существенно — богатства Плюшкина показаны не в виде блистающей груды червонцев, а в картинах праха и тлена: хлебных кладей, на верхушке которых «росла всякая дрянь и даже прицепился сбоку кустарник», запасов муки, которую надо было рубить топором, и т. п. Скупость Плюшкина — это как бы обратная сторона его отпадения от людей, в котором и заключается главное содержание данного образа.
Непреходящая актуальность гоголевской типологии связана с тем, что, будучи социальной по существу, она ориентирована не на какую-либо конкретную социальную структуру, а на любой общественный строй, где имеет место принцип отчуждения, подменяющий отношения между людьми отношениями вещей и разрушающий единство личности. (Отсюда, кстати, так быстро растущий интерес к Гоголю на Западе. Общество, превращающееся в гигантский конгломерат «посторонних», все острее ощущает в вопросах, поднятых писателем, проблемы своей сегодняшней жизни).
При всей значительности созданных им в первой половине 1830-х годов художественных произведений сам Гоголь, однако, не считает их чем-либо серьезным. Он преподает историю, записывает народные песни, мечтает создать труды по украинской и всемирной истории. В самом конце 1833 г., собираясь вместе со своим другом М. А. Максимовичем перебраться в Киевский университет, Гоголь пишет ему: «Да, это славно будет, если мы займем с тобой киевские кафедры. Много можно будет наделать добра» (X, 288). Как видим, идея служения общему благу остается неизменной, но ее конкретное осуществление в мечтах молодого Гоголя начинает смещаться в сторону художественного творчества. Дело в том, что история, фольклор и художественная литература выступали у романтиков в почти нерасчленимом комплексе, с центральной, организующей ролью в нем проблемы народности. Поэтому и в творчестве Гоголя невозможно полностью разграничить чисто художественную и историческую сферы, собирание фольклора и публицистику. Ведь не случайно народные песни он предпочитает в качестве исторического источника «черствым летописям», а историка Гердера именует «поэтом» (VIII, 88). В гоголевской статье «Шлецер, Миллер и Гердер» (1834) говорится, что идеальный историк должен обладать «высоким драматическим искусством» (образцом названа «История Тридцатилетней войны» Шиллера), «занимательностью рассказа Вальтера Скотта и его умением замечать самые тонкие оттенки» и «шекспировским искусством развивать крупные черты характеров в самых тесных границах» (VIII, 89).
В духе этой программы написаны, с одной стороны, исторические статьи самого Гоголя, вошедшие в сборник «Арабески», с другой — «Тарас Бульба», в котором воссозданию
До сих пор мы главным образом отмечали в гоголевском творчестве те черты, которые были связаны с романтическими веяниями эпохи. Но нельзя упускать из виду и другую сторону вопроса. Дело в том, что многими из своих существенных признаков это творчество резко противостояло произведениям современных Гоголю романтиков. И чуждо ему было именно то, что оказалось художественно непродуктивным в романтизме и было отброшено последующей реалистической литературой, — исключительность героев и положений, преувеличенные страсти, искусственная приподнятость языка. Гоголь не просто обладал колоссальным дарованием, но сам характер этого дарования соответствовал новым задачам, вставшим перед русской литературой на рубеже тридцатых-сороковых годов.
«Мы требуем не идеала жизни, но самой жизни, как она есть, — писал Белинский в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя», утверждая ведущую роль