"Если кто, увидя свою возлюбленную, обнаженною на ложѣ, гдѣ ея бѣлизна оказывается бѣлѣе простынь, насытитъ тѣмъ свои жадные взоры, то развѣ и другія его чувства не пожелаютъ тоже своего наслажденія? Кто слабъ до того, что не дерзнетъ коснуться огня въ холодную погоду?
LXVIII.
"Позволь мнѣ заступиться за твоего коня, милый юноша; я прошу тебя, поучись у него, какъ слѣдуетъ пользоваться предлагаемымъ удовольствіемъ; если я останусь нѣмой, его поведеніе должно наставить тебя. О, научись любить; наука эта проста и, понятая однажды вполнѣ, не забывается уже никогда".
LXIX.
"Я не знаю любви, сказалъ онъ, и не хочу ее знать, развѣ что это вепрь; тогда я стану за нимъ охотиться. Слишкомъ великъ заемъ; я не желаю быть должникомъ. Моя любовь будетъ для любви только гнушеніемъ ею, и я слыхалъ, что не исчезла еще жизнь въ той смерти, которая и смѣется, и плачетъ заразъ.
LXX.
"Кто облекается въ безформенную, не довершенную одежду? Кто срываетъ почку, прежде чѣмъ она развернется къ листъ? Если разцвѣтающее лишится малѣйшей части, оно увянетъ уже вначалѣ, не будетъ годиться никуда; жеребенокъ на котораго сядутъ или котораго навьючатъ слишкомъ рано, утратитъ свою бодрость и выростетъ безсильнымъ.
LXXI.
"Ты помяла мнѣ руку своимъ пожатіемъ; разойдемся, оставимъ этотъ праздный предметъ, эту безцѣльную болтовню, прекрати осаду моего несдающагося сердца: оно не откроетъ воротъ своихъ для любовной тревоги; откажись отъ своихъ клятвъ, притворныхъ слезъ, своей лести; если сердце твердо, онѣ его не прострѣлятъ".
LXXII.
"Какъ! Ты способенъ говорить?" — сказала она. "У тебя есть языкъ? О, лучше бы его не было или я была лишена слуха! Твой голосъ, подобный голосу сирени, причинилъ мнѣ двойной вредъ: я несла свое бремя, теперь отягчилась моя ноша: мелодическое разнозвучіе, небесный гимнъ и рѣзкое бряцанье, усладительная музыка для слуха и глубоко-скорбное уязвленіе сердца!
LXXIII.
"Не будь у меня зрѣнія, одинъ только слухъ, ухо мое полюбило бы въ тебѣ внутреннюю, незримую прелесть; будь я глуха, твоя внѣшность затронула бы во мнѣ все, что способно возчувствовать, — хотя, не имѣя ни глазъ, ни ушей, чтобы видѣть и слышать, я все же полюбила бы тебя отъ одного прикосновенія къ тебѣ.
LXXIV.
"Будь я лишена и осязанія, такъ что не могла бы ни видѣть, ни слышать, ни осязать, и мнѣ досталось бы въ удѣлъ одно обоняніе, — и тогда моя любовь къ тебѣ была бы не меньшею, потому что изъ реторты твоего лика, очищаясь, исходитъ ароматное дыханіе, порождающее любовь при обоняніи его.
LXXV.
"Но какою трапезою былъ бы ты для вкуса, будучи пѣстуномъ и питателемъ четырехъ прочихъ чувствъ! Они пожелали бы продолжать свой пиръ навѣки и велѣли бы Подозрѣнію затворить покрѣпче дверь, для того чтобы Ревность, эта досадливая, непріятная гостья, не успѣла испортить празднества, закравшись сюда".
LXXVI.
Снова разверзаются рубиновыя врата для пропуска его сладкой рѣчи, но подобны они и багровому мѣсяцу, вѣщающему крушеніе моряку, бурю полямъ, горе пастухамъ, гибель птицамъ, взрывы вѣтра и мятель скотоводамъ и стадамъ.
LXXVII.
Она подмѣчаетъ вовремя зловѣщій признакъ: какъ вѣтеръ стихаетъ передъ началомъ дождя, какъ волкъ рычитъ, прежде нежели залаетъ, или какъ ягода лопается, прежде чѣмъ сгніетъ, какъ смертоносная пуля изъ ружья, такъ поразило ее его помышленіе, прежде нежели онъ его высказалъ.
LXXVIII.
При его взглядѣ, она упала навзничъ: взглядъ можетъ убивать любящаго, какъ взглядъ же и живитъ; улыбка залечиваетъ рану, нанесенную суровостью; но счастливъ разорившійся, которому приходится потерпѣть такъ черезъ любовь! Неразумный юноша, думая, что она умираетъ, треплетъ ея блѣдныя щеки, такъ что онѣ зарумяниваются.
LXXIX.
Удивительно не сбылось его намѣреніе: онъ хотѣлъ строго ее побранить, но хитрая любовь находчиво предотвратила это. Счастливое паденіе, такъ остроумно послужившее ей обороной! Лежитъ она на травѣ, какъ убитая, пока его дыханіе не вдохнетъ ей жизнь.
LXXX.
Онъ потираетъ ей носъ, гладитъ щеки, сгибаетъ пальцы, крѣпко нажимаетъ пульсъ, третъ и губы, старается тысячью способами загладить обиду, нанесенную его непривѣтливостью. Онъ цѣлуетъ ее, она добровольно не хочетъ подняться, и потому онъ продолжаетъ ее цѣловать.
LXXXI.
Ночь скорби превращается для нея въ день; она слабо открываетъ свои два голубые окошечка, уподобляясь красавцу-солнцу, когда оно, въ своемъ свѣжемъ нарядѣ, привѣтствуетъ утро и оживляетъ весь міръ; и подобно тому какъ свѣтлое солнце озаряетъ небо, такъ ея лицо освѣщается ея взглядомъ.
LXXXII.
Эти лучи устремлены на его безбородое лицо, какъ-бы отъ него заимствуя свое сіяніе. Никогда-бы еще не соединялись такіе четыре свѣтильника, если-бы его взглядъ не омрачался нахмуреннымъ челомъ. Но ея глаза, свѣтящіеся сквозь слезы, сіяютъ какъ луна, которая смотрится въ воды.
LXXXIII.
"О, гдѣ я?" говоритъ она. "На землѣ или въ небесахъ? Погружена въ океанъ или въ пламень? Который часъ теперь? Утро или унылый вечеръ? Стремлюсь-ли я къ смерти или желаю жить? Но я жила, и жизнь была для меня смертной тоскою; когда я умерла, смерть стала мнѣ жизненной радостью!
LXXXIV.