Когда почитание Креста угасло, я снизошел до служенья тому, что Люди назвали Честью, но даже в унижении этом во мне достало величия, чтобы положить однажды Европу под ноги единственного Господина, который заключил меня в дароносицу своего сердца.
Конечно, он не молился, этот Император Смерти, — это я окружал его вселенской молитвой Жертвы и Преданности, страшной красной молитвой, горланящей на человеческих бойнях.
Ах, далеки были эти дни от былого величия, но как, Бог свидетель, были они прекрасны! Кому об этом знать, как не мне, Мечу, которому предстоит в конце веков, по Писанию, истребить вселенную.
Но до тех пор я остаюсь униженным окружающей меня несказанной скверной. Потребовалось, после многих тысячелетий поклонения идолам, не меньше девятнадцати столетий христианства, чтобы меня окончательно проституировать, но сегодня это произошло безвозвратно — вот что приводит меня, бесстрастного убийцу, в отчаяние!
Ах, как часто приходилось мне переходить в руки палачей или лапы бандитов! Случалось мне попадать даже в святотатственные руки трусов, от которых я убегал прочь каждый раз, когда они слышали удар грома.
Вам невдомек, каким тяжелым грузом я ложусь на весы победителей, и вы не знаете, насколько легок я становлюсь, когда рукоять мою сжимает десница отцеубийцы или прелюбодея.
Ибо царство мое всецело от этого мира, я господин обширной империи Падших, и все виды искупления принадлежат мне. Люди недальновидные могут поэтому, если нужно, взваливать всю вину на меня, ибо я и Преступление и Наказание вместе.
Но наш отхожий век, которого гнушается даже населяющая Бездну сволочь, столь отвратителен, что я не представляю себе, чем сможет Истребитель однажды омыть меня, чтобы сделать чистым от неслыханных мерзостей, которые ныне совершаются с моей помощью.
Я стал последней надеждой, шлюхой, дарованной судьбой дерущимся за меня сутенерам и околоцерковным писакам, чья гнусность даже Содому показалась бы нестерпимой!
Мало того, что эти подобия людей, эти карликовые Иудушки, эти плоды зловонного спаривания грязных и ядовитых стариков и старух окатывают друг друга дерьмом своих душ, они еще и вспарывают друг другу внутренности, пытаясь решить с моей помощью проблемы своего лупанария.
Они осмеливаются подставлять мне свои груди, эти выгребные ямы, очистить которые не под силу ни одному небесному золотарю, груди, в которых слышится грозное урчание их воинских доблестей.
В прежние времена, когда были еще существа, способные повелевать, эти люди наверняка разводили бы отличных свиней на обоссанных подстилках тех самых лесов, которые оскверняют они сегодня своими нечистоплотными склоками.
Они были бы счастливы искать себе пищу в тени дубовых деревьев, мечтая стащить у собак господина лишний кусочек, не угодив при этом под дубинку надсмотрщика.
Эти нечистые твари ведут себя нынче так, словно они сожительствуют со славой, а стадо рыл, что они пасут, это, похоже, три четверти современного человечества, ставшего настолько безвольным, что выбрало себе таких пастырей.
Чудовищно злоупотребляя Словом, которое они смешали с дерьмом, эти недоношенные гермафродиты кликушествуют в собраниях и газетах, вымазывая друг друга своими экскрементами и сукровицей.
Французский петух не осмеливается больше петь свою песню, а три-четыре последних орла, упрямо остающиеся в живых, чтобы стать свидетелями близящегося потопа, не знают теперь, где сложить свои печальные крылья, уставшие поддерживать их на лету над этой выгребной ямой.
Так выстраиваются на наших глазах в вечерних или утренних сумерках, в тени унылой листвы ряды бледной падали — выстраиваются для смехотворных стычек, где дело идет — подумать только — о
И я — ветхий клинок мучеников и боевых вождей — служу орудием в этой мерзкой возне!
Но берегитесь же, вы, ночные конюхи народной кобылы!
Я истребляю тех, кто меня касается, и сам воззову к себе, прося покарать моих осквернителей.
Мои жалобы таинственны и страшны. Первая пронзила небо и затопила землю; вторая, две тысячи лет спустя, пролила Ориноко человеческой крови, и вот теперь, когда настал черед третьей, я готов вернуть себе свой исконный образ. Я стану Мечом Пламенеющим, и люди узнают наконец, подыхая от ужаса, о каком мече
Двенадцать девушек Эжена Грассе
Великому художнику Эжену Грассе[1]