Мы жили в двух шагах от Новой Голландии, одного из самых любимых им районов Питера. Его волновал и притягивал индустриальный пейзаж Адмиралтейского завода – остовы строящихся кораблей, ржавые конструкции, гигантские подъемные краны, напоминающие шеи динозавров. Побродив по Новой Голландии, он заходил к нам погреться, съесть тарелку супа, выпить рюмку водки или стакан чаю, в зависимости от времени суток, и, конечно, почитать стихи. Его не смущало, если нас с Витей не было дома, – он читал стихи маме и расспрашивал ее о «былом».
Иосиф , да и все друзья и приятели любили наш дом. Вот как написал о нем Евгений Рейн:
О том, кто же этот «серый и большой», будет рассказано в следующей главе.
Насчет «роскошных» сводов Рейн преувеличил, но, действительно, по советским стандартам того времени у нас была просторная, необычной конфигурации квартира – с четырехметровыми потолками, овальными петербургскими окнами, балконом и арками. Потолок в гостиной (она же мамина комната) был глубокого цвета малины без сливок – дань авангардистской маминой юности. Этот цвет дал основание папиному другу, директору Публичной библиотеки Льву Львовичу Ракову, поздравить нас однажды с Новым Годом такими словами: «Поменьше красных потолков, побольше вкусных пирожков».
Дом был обставлен недосожженой в блокаду мебелью красного дерева, частично павловской, частично александровской. Взять ее с собой в Америку, конечно, не разрешили, и ее по дешевке купили Соловьев-Седой и Сергей Михалков. Михалков прибыл с молодой дамой, увешанной кулонами в виде миниатюрных яиц а la Фаберже. Он купил несколько предметов, в том числе два массивных, почти до потолка, застекленных книжных шкафа красного дерева. Все детство, играя в прятки, я вжималась между ними в стену и становилась невидимкой. В одном из шкафов дремали русские и европейские классики, энциклопедии, многотомные словари, а в другом хранилась уникальная коллекция русской поэзии, от Кантемира до наших дней, в том числе и множество первоизданий поэтов Серебряного века с автографами.
Взять с собой разрешили только книжки, изданные после 1961 года. Итак, наши книжные шкафы живут в доме знаменитого советского поэта. Через несколько лет после нашего отъезда подруга прислала мне вырезку из какой-то московской газеты – интервью с Михалковым. Журналист, пораженный убранством его квартиры, говорит что-то вроде: «Сергей Владимирович, какая благородная, старинная у вас мебель, сразу видно, что была в вашей семье не одно поколение». «Да нет, – отвечает честный Михалков, – какие-то евреи уезжали в Израиль и распродавали свою мебель».
Я описываю нашу квартиру не из тщеславия, а из опасения, что один из близких друзей юности, христианскую душу которого разъест на старости лет серная кислота, напишет мемуар под названием «Г. Г. и пр.» или «Ж. Ж. и бр-рр», в котором оснастит наш дом фресками Джотто, коллекцией скифского золота, перламутровыми клавесинами и двумя-тремя подлинниками Эль Греко.
...Однако покончим с материальной частью и вернемся к поэзии и поэтам.
ЭТЮД ВТОРОЙ
ОДИНОЧЕСТВО
В начале 60-х я служила геологом в проектной конторе с неблагозвучным названием «Ленгипроводхоз», которая располагалась в доме 37 на Литейном проспекте. Этот дом приобрел известность благодаря стихотворению Некрасова «Размышления у парадного подъезда». В нем был «аристократический» ВНИИГРИ – Всесоюзный нефтяной геологоразведочный институт. Наш плебейский «Ленгипроводхоз», хоть и находился в том же доме, никакого отношения к знаменитому подъезду не имел. Входить к нам надо было с черного хода во втором дворе, миновав кожно-венерологический диспансер, котельную и охотничье собаководство.
Однако наш замызганный двор имел свою привлекательность – в нем стоял стол для пинг-понга.
Бродский жил на улице Пестеля, всего в двух кварталах от нашей шараги, и раза два в неделю во время обеденного перерыва заходил ко мне на работу, чтобы сыграть во дворе партию в пинг-понг.
Однажды за несколько минут до перерыва я услышала раздраженные мужские голоса доносящиеся со двора. Слов не разобрать, но кто-то с кем-то определенно ссорился. Я выглянула в окно, и перед моими глазами предстало такое зрелище. На пинг-понговом столе сидел взъерошенный Бродский и, размахивая ракеткой, доказывал что-то Толе Найману, тогда еще находящемуся в до-ахматовском летоисчислении.
Найман, бледный, с трясущимися губами, бегал вокруг стола и вдруг, протянув в сторону Иосифа руку, страшно закричал. С высоты третьего этажа слов было не разобрать, но выглядело это как проклятие.
Бродский положил на стол ракетку, по-наполеоновски сложил руки на груди и плюнул Найману под ноги. Толя на секунду оцепенел, а затем ринулся вперед, пытаясь опрокинуть стол вместе с Иосифом.