В «дуб» обращается художник и в чужом ему мире. Этот «дуб», уже полуживой, с «как пепел сыплющимися
» листьями, находим ранее в «Русалке» Пушкина, этот «дуб» затем оживает в «Войне и мире» Толстого и пускает новые «побеги» для князя Андрея. В «обгорелое дерево» стреляет Юрий Андреевич Живаго, чтобы не убить ни «своих», ни «чужих». В «дуплянский дуб» учится стрелять Лара — «задуманный выстрел уже грянул в ее душе» [3, 78], т. е. в «дупле». В романе «ДЖ» этот «выстрел» завершает свой круг на самоубийстве Стрельникова, антипода Живаго (см. [Фатеева 2000, 173–197]). Ведь с «дуплом дуба» связана «бешеная тоска» поэта (Где дуб дуплом насупило, Здесь тот же желтый жупел все, И так же, серой улыбаясь, Луна дубам зажала рты), но именно в «дупле», по Пастернаку, вихрь должен найти «песню в живых» (О вихрь, Общупай все глуби, но и дупла, Найди мою песню в живых! — «ТВ»), Сама же «песня» периода «до», или «Весен ней распутицы», ассоциируется у Пастернака со «свистом» соловья-разбойника «на семи дубах». Щелканье этого соловья уподобляется ружейной крупной дроби, отмеряющей «размеренные эти доли Безумья, боли, счастья, мук». С вращением же вокруг «дерева» связано «второе рождение» поэта и его «песни»: И станут кружком на лужке интермеццо, Руками, как дерево, песнь охватив, Как тени вертеться четыре семейства, Под чистый, как детство, немецкий мотив.«Историческим лицом» входит Пастернак «в семью лесин», и детство для него не только «ковш душевной глуби»
и «всех лесов абориген». Однако сама «история» для поэта — «нерубленая пуща», в которой «раз в столетье или два <…> Стреляют дичь и ловят браконьеров И с топором порубщика ведут». Таким образом, «дерево» связано с рождением и смертью поэта, его души и их воскресением; жизнь в «истории» — с звуком «ружейной дроби» и «топора» в лесу.Дуб и ель — это лишь метонимии всех деревьев, как само дерево — метонимия «леса» и «сада» у Пастернака. Из лесных деревьев по частотности поэту ближе всего ель
(50), сосна (25), береза (46)[72], причем первые два, вечнозеленые, связываются у него с идеей «богослужения». Ср., например, в стихотворении «Воробьевы горы» «СМЖ», где сосны сначала отделяют мир «города» от мира «леса», а потом «служат» (Дальше служат сосны <…> Дальше воскресенье); в книге «НРП» люди, как к «лику святых», «к лику сосен причтены И от болей и эпидемий И смерти освобождены» («Сосны»), а в «СЮЖ» деревья сами начинают «молиться»: и лес <…> Как строй молящихся, стоит Толпой стволов сосновых («На Страстной»), Эти же «сосны» в «Воробьевых горах» соединяют семантически расщепленную ветку1 (дерева) и ветку2 (железнодорожную), рельсы и траву в целостный мир Троицы. «В лесу» «ТВ» хвойные деревья образуют кафедральный мрак, а затем, как в «бессонном сне» (Есть сон такой, не спишь, а только снится, Что жаждешь сна; что дремлет человек, Которому сквозь сон палит ресницы Два черных солнца, бьющих из-под век), превращаются в Мачтовый мрак, который в высь воздвигло, В истому дня, на синий циферблат. Так «деревья» врастают в «синий циферблат» и соединяют для поэта мир «земли» и «неба». При этом сосны продолжительностью своей жизни отмеряют и исторические эпохи: Когда смертельный треск сосны скрипучей Всей рощей погребает перегной, История, нерубленою пущей Иных дерев встаешь ты предо мной («История»).