«В эту эпоху мы должны быть террористами! — восклицал на заседании Петросовета Зиновьев. — Да здравствует красный террор!»
Долгие, несмолкающие аплодисменты всего зала, переходящие в овацию.
Тот же Зиновьев предложил позволить рабочим «расправляться с интеллигенцией по-своему, прямо на улице». Но тут уж партактив воспротивился: ведь нас перещелкают в первую очередь! Управлять расправой, держать под контролем! Тогда и понеслись по всем районам «спецтройки» — для выявления контрреволюционных элементов.
Революция приняла людоедское, зверское обличье. Газеты призывают: «Не нужно ни судов, ни трибуналов. Пусть бушует месть рабочих, пусть льется кровь правых эсеров и белогвардейцев, уничтожайте врагов физически!» Кипят митинги. «Нет больше милости, нет пощады!» «Через трупы бойцов — вперед к коммунизму!» Движется отряд коммунаров, впереди — черное знамя с надписью: «Пуля в лоб тому, кто против революции!» И вот уж — настоящая живодерня — из письма рабочих в «Красной коммуне»: «Вас, жирных, за ваши преступления и саботаж надо бы препроводить на утилизационный завод и переварить на мыло, которым пользовались бы труженики, чтобы знать, что их кровь и пот, что вы из них высосали, не пропали даром».
И эту «классовую психологию», а вернее сказать, худшие человеческие инстинкты, красные идеологи тут же оформляют, навязывают и закрепляют в сознании, как им кажется — навсегда.
Этот политический садомазохизм — из «Красного евангелия» того же Василия Князева, изданного в 1918-м.
А как же детям расти с таким «евангелием»? Не жутко? Ничего, воспитаем бесстрашных!
«Девочка двенадцати лет боится крови. Составить список книг, чтение которых заставило бы девочку отказаться от инстинктивного отвращения к красному террору». Это из «Сборника задач по внешкольной работе библиотек», выпущенного в скором времени, в 1920-м году.
Общую идейную базу советской власти — диктатуры пролетариата — подвел универсальный гений Ленина: «Научное понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть».
В дни красного террора повсеместно проводится кампания переименований. Делать им больше нечего — в нищей, голодной, истекающей кровью стране! Имя Урицкого получат десятки поселков, районов и улиц, фабрик и пароходов, рудников и фортов. Дворцовую площадь и Таврический дворец в Петрограде отныне надлежит называть площадью Урицкого и дворцом Урицкого. А в Харьковской губернии появится Первый государственный мыловаренный завод имени Урицкого («Вас, жирных, надо бы… переварить на мыло»)!
И все это — под истерические вопли о победоносном шествии революции — в Германии, Европе, во всем мире. Кажется, вот-вот — и карта Земли насквозь пропитается кровью, пущенной большевиками в России.
Большой террор обрушился на страну с первых же лет революции, нарастая волнообразно, а не в конце тридцатых годов, как многие до сих пор думают. Один из его организаторов и идеологов, чекист и литератор, писавший, по сути, не чернилами, а кровью, Мартын Лацис (Судрабс) чеканил публично в ноябре 1918-го: «Мы не ведем войны против отдельных лиц… Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материалов и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против Советов…» Вот оно, нетленное «Слово и дело государево»! «Первый вопрос, который вы должны ему предложить, — к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора».
Интересно, к какому разряду для истребления отнес себя Лацис, когда через двадцать лет сам был поставлен к стенке?
Кто наш и кто не наш, кому жить, а кому умереть — задачка решалась пугачевски топорно: по социальному, классовому признаку и партийной принадлежности. По свидетельству того же Мартына Лациса, ВЧК раскрыла 28 кадетских организаций, 107 черносотенных, 34 правых и 50 левых эсеровских, 18 меньшевистских и 175 «неопределенных». Гуманитарная профессия служила дополнительным показателем неблагонадежности. И, разумеется, пишущее сословие заведомо попадало под подозрение. Сколько литераторов и журналистов подверглось репрессиям в политической круговерти первых двух лет революции? А сколько было подбито и выбито тех, кто, профессионально не причисляя себя к писателям, — среди дворян и священников, офицеров и ученых, среди юристов, учителей, чиновников, врачей — обладал даром слова, выразил себя в нем, умел держать перо?