Историческое самоощущение нации зависит прежде всего не от концепций историков, но от того, как прошлое запечатлено в слове великих национальных поэтов. Представления многих поколений русских людей о пугачевщине или войне 1812 года решающим образом зависели и будут зависеть от «Капитанской дочки» и «Войны и мира». И дело не в обширности романного повествования. «Песнь о вещем Олеге», быть может, дает большее представление о легендарном периоде отечественной истории, чем многие объемистые сочинения.
Исторические фрагменты Чехова, его экскурсы и медитации вносят новое в наше чувство истории, формируя его как представление о некоей параллельной реальности в ее живой, движущейся и звучащей красочности. Создается ощущение истории как полноводного потока, где плывут не только суда, но и ветки, щепки и прочий случайный сор, – потока, захватывающего читателей и несущего их, нас в смутно провидимое, но от этого не менее реальное будущее.
В характерном для русской литературы личностном воплощении идеи особое место занимает художественный мир Л. Толстого, в котором ее движение в душе героя исследуется с начала и до конца со всеми перипетиями и подробностями. Герои не оказываются в такой ситуации, когда нравственно-мыслительные процессы прерываются по условиям окружающей обстановки. Как резко и почти грубо, но не без справедливости по существу заметил С. Андреевский, «все самые крупные фигуры Толстого и в „Войне и мире“, и в „Анне Карениной“ заранее поставлены им в такие условия родовитости и богатства, что все эти люди без всякой борьбы и помехи могут предаваться карьере, амурам, мистицизму, сельскому хозяйству и т. д.»[703]
.У Достоевского, напротив, жизнью, социальными условиями герои ставятся в такие экстремальные ситуации, которые оказывают существенно тормозящее или провоцирующее влияние на развитие идеи. Однако решающего воздействия обстоятельства тоже оказать не могут. Они – иная, более низкая сфера; повлиять на движение идеи в состоянии лишь другая идея, феномен той же сферы, где они столкнутся на равных.
У Чехова все по-другому. Для его мира важен не столько внутренний путь и результат развития идеи в индивидуальной человеческой душе, сколько ее открытость влияниям окружающего. Идея погружена в него, ощущает все его колебания. Причем это не столько сами сейсмические колебания пластов социальной почвы, сколько отраженные мелкие толчки обыденной обстановки.
Эти реально-бытовые вторжения происходят на всех уровнях художественного мира – в эпизодах, событиях, в движении всей жизни персонажа.
Герой «Страха» прекращает свои рассуждения об ужасе перед жизнью не потому, что изложил всю свою аргументацию. Эта тема для него неисчерпаема. Но – раздался голос кучера, пришли лошади. Больше высказаться об этом герою не пришлось. Знаменитый монолог Ивана Иваныча («Человек в футляре», 1898) «больше жить так невозможно» прерван в кульминационной точке: «– Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч, – сказал учитель. – Давайте спать».
Охота, одна из древнейших и сильнейших страстей человека, у Толстого и изображается как чистая страсть, выход подспудных первобытных чувствований. Чехов в рассказе «Он понял» (1883) тоже показывает человека, охваченного этой страстью-идеей до такой степени, что он не пьет, не ест, ходит «как дурной». Но следовать ей ему мешает множество препятствий: заржавленное ружье «с прицелом, напоминающим добрый сапожный гвоздь» и курком, опутанным «проволокой и нитками» и испорченной пружиной, запрет охотиться в чужом лесу, запрет охотиться до Петрова дня. Лаевскому («Дуэль», 1891) осуществлению его идеи о трудовой жизни на собственном клочке земли с полем и виноградником мешают жара, безлюдье, «однообразие дымчатых лиловатых гор», пиво, карты.
Существенную роль в возникновении и движении тех или иных мыслей и идей играют чисто физиологические моменты. В «Студенте» толчком для мрачных размышлений героя о бедности, холоде, голоде «и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре» послужило то, что только что все это он видел в родительском доме, и сам мучительно хочет есть, и холодно ему. В конце рассказа герой приходит к совсем другим, радостным мыслям. Но и здесь Чехов не может не подчеркнуть – во вставочном предложении – связь с самыми простыми физиологическими вещами: «И чувство молодости, здоровья, силы, –