Для Ипполита, время которого подобно шагреневой коже, оно и идея, и предмет. Его бытование в романе сопровождается самым точным хронометражем. Свое «Объяснение» он хочет непременно читать на восходе солнца, без конца спрашивая «Который час?» Нечаянно заснув, он почти в панике: «Я проспал. Долго я спал?» И когда в ответ услышал предельно точное: «Вы спали семь или восемь минут» – то вначале жадно переводит дух, а вслед за тем не без сарказма замечает: «А вы уж и минуты считали, пока я спал…"
Но дело в том, что и сам Ипполит все свое время тщательно учитывает. Оно и понятно: не так много его и осталось. Помните портрет Ипполита, во внешних чертах которого отпечаталась роковая черта: «Казалось, что ему оставалось жить не более двух-трех недель». И хотя на самом деле он прожил еще около двух месяцев, но и этот срок достаточным не назовешь… Вот почему свои буквально считанные дни он и в самом деле тщательно учитывает, и тут для него важно все: сколько времени ему потребовалось на написание своей «тетрадки» («Я писал это вчера весь день, потом ночь и кончил сегодня утром»). Он думает о том, сколько времени может занять чтение («сорок минут, ну – час») и так постоянно во всем. При этом стремясь, если не укротить, то хотя бы угадать направление жизненного потока, Ипполит лучше других понимает, какая это страшная и безжалостная сила – время.
Категория судьбы – самая болезненная в размышлениях несчастного юноши. Он «раздавлен решением судьбы» не только в тот момент, когда монетка упала на «орел», что означало – «читать!» – Для него это еще одно подтверждение: незримый режиссер окончательно решил перейти к последнему акту его драмы:» Он не побледнел бы более, если б ему прочли смертный приговор» (386). Воистину судьба имеет самые реальные очертания, «это не выдумка, а жесточайшие клещи, в которые зажата наша жизнь». [83]
Ипполит так взволнован потому, что сама
Вот почему с таким «диким любопытством» и горячечным волнением вслушивается Ипполит в развернувшийся между гостями князя спор об Апокалипсисе, в аргументы о близком конце света, развиваемые Лебедевым в его «диссертации». Ведь они как будто подтверждают правоту его собственных выводов: мир устремился по ложному пути.
Между тем прежде такая связующая мысль была, «было же нечто сильнейшее костров и огней… Была же мысль сильнейшая всех несчастий, неурожаев, истязаний, чумы, проказы и всего того ада, которого бы и не вынесло то человечество без той связующей, направляющей сердце и оплодотворяющей источники жизни мысли!»(381)
Человек сам виноват в том, что утратил сокровище, что позволил дьяволу «владычествовать человечеством до предела времен», что относится как к норме, как к закону к процессу саморазрушения. Это в конечном счете влечет появление в обществе таких «друзей человечества», которые благие цели возведут на шатком нравственном основании и в угоду своему тщеславию готовы будут обратиться из «друзей» в «людоедов человечества». Вот почему горек и неутешителен главный итог дискуссии:» Богатства больше, но силы меньше; связующей мысли не стало; все размягчилось, все упрело и все упрели! Все, все, все мы упрели!.. (381) И это троекратно повторенное «все» не позволяет никому снять с себя ответственность за растянувшийся во времени конец света.
Не может же быть связующей идея, вынесенная в эпиграф сочинения Ипполита: «После меня хоть потоп». А между тем чтение Ипполитова «Объяснения», состоявшееся «на фоне" Апокалипсиса и под впечатлением от его трактовки Лебедевым, по сути явилось вариантом ответа на прозвучавшие вопросы. Ипполит попытался представить собственное представление о конце света.
Итак, сильные стороны философии Ипполита – те, где он ближе всего к князю Мышкину. Между тем его окончательные выводы абсолютно неприемлемы, и не только для князя, но и для всех свидетелей его исповеди. Они отреагировали на его «Объяснение» резко и грубо: «Ну, это уж черт знает что такое, этак расстегиваться! – заорал Фердыщенко. – Что за феноменальное слабосилие!
– Просто дурак, – сказал Ганя…
– О, мне решительно все равно! Сделайте одолжение, прошу вас, оставьте меня в покое, – брезгливо отвернулся Евгений Павлович» (418).
И даже Мышкин в момент всеобщего негодования не вступился за Ипполита, не сделал никаких «распоряжений». Он вскоре пожалеет об этом и попросит у юноши прощения, но в сложившуюся ситуацию он вмешиваться не стал! И это, конечно, не было случайным. Попробуем в этом разобраться.
«Бунт» Ипполита, с одной стороны, основывается на «логической цепи выводов», а с другой стороны, он в полной мере отражает тот мощный процесс, который протекает в его подсознании. Не случайно в «статье» содержится описание трех снов, которые во многом раскрывают его жизненное самочувствие и, одновременно, фиксируют важнейшие импульсы, повлиявшие на это «последнее убеждение». Остановимся на них.
В первом сне Ипполит увидел «одно ужасное животное, какое-то чудовище. Оно было вроде скорпиона, но не скорпион, а гаже и гораздо ужаснее». Ипполит во всех подробностях рассмотрел противного и коварного гада, который собирался ужалить его своим смертельным ядом. Свою реакцию на это отвратительное пресмыкающееся Ипполит выразил так: «Я ужасно боялся, что оно меня ужалит; мне сказали, что оно ядовитое, но я больше всего мучился тем, кто его прислал в мою комнату, что хотят мне сделать и в чем тут тайна?» (391) То есть не столько опасность гибели, сколько непонимание того, откуда беда исходит, кто ее организовал, доставляет юноше подлинные мучения. Явившаяся на выручку мать кликнула собаку, которая и разгрызла гада, получив при этом укус в язык. Собака во сне Ипполита тоже необыкновенная: это было животное, умершее пять лет назад.
Мистический характер сновидения проявляется еще и в том, что в испуге той собаки «было что-то как будто очень необыкновенное, как будто тоже почти мистическое, и что она, стало быть, тоже предчувствует, как и я, что в звере заключается что-то роковое и какая-то тайна (392).
Обратим внимание на синонимы, которыми Ипполит обозначает свое тревожное видение: «ужасное животное», «пресмыкающийся гад», «скорпион», «зверь», «змейки». В обличье этого мистического существа явно угадывается трезубец: "На вершок от головы из туловища выходят, под углом в сорок пять градусов, две лапы, по одной с каждой стороны, вершка по два длиной, так что все животное представляется, если смотреть сверху, в виде трезубца» (391).
Если попытаемся расшифровать эти символы, то обнаружим, что именно зверь Апокалипсиса в мифопоэтике изображается в виде змеи или дракона. Скорпион соответствует тому периоду в жизни человека, который находится под угрозой смерти. Этот символ эквивалентен символу палача. Трезубец представляет собой искаженную форму креста, и знаменует собой утроенную враждебность. [84]
Таким образом, раскрываются глубины подсознательного Ипполита, его судорожный страх смерти. Его сон показал: решение Ипполита о самоубийстве базируется не только на разумном «расчислении», – его подхватила и понесла какая-то грозная, враждебная сила, от которой нет ему спасения. И если в первом сне надежду на спасение олицетворяют явившиеся на выручку мать и собака, что, кстати сказать, в символике связано друг с другом как знаки преданности и охраны, – то в последующих сновидениях:
Картина с изображением мертвого Христа в доме Рогожина помогла Ипполиту сформулировать свое итоговое отношение к миру: жизнь не имеет смысла, если
Ипполит атеист. Он не верит в Бога, не верит в бессмертие души. Вот почему его не просто потрясает, а убеждает картина Гольбейна в рогожинском доме, на которой изображен мертвый Христос. Ипполит уверен, что Божий сын не повторил бы своего подвига, если бы знал, какой мученический конец ему уготован на Земле.
В происшедшем на Голгофе не увидел Ипполит проявления свободной воли Христа. Не воспринял в христианстве того, что составляет его заповедную сердцевину: постановка цели жизни и ее достижение есть свободное творение личности. Никакие помехи и обстоятельства, происходящие вне личности и даже в ней самой, не определяют с необходимостью, какой жизненный путь она изберет.
Открепленность Ипполита от Бога, спровоцировала резкую реакцию людей: «…слушатели были в полном негодовании. Все с шумом и досадой вставали из-за стола. Усталость, вино, напряжение усиливали беспорядочность и как бы грязь впечатлений…» (418) И это при том, что «сам по себе этот восемнадцатилетний, истощенный болезнью мальчик казался слаб, как сорванный с дерева дрожащий листик», (418) и должен был внушить, скорее, жалость и сострадание, чем негодование. Дело здесь в том, что речь Ипполита – это еще и вызов, эпатаж. По окончании чтения «самое высокомерное, самое презрительное и обидное отвращение выразилось в его взгляде и улыбке. Он спешил своим вызовом» (417).
Как на вызов люди и ответили – встречным вызовом. Нелюбовь к окружающим бумерангом вернулась к Ипполиту и еще дальше, еще безнадежней отдалила его от той «идеи», воплотить которую на земле он и был призван. Ипполит давно сбился с христианской орбиты: своих несчастных родных он любит мучить; князя за пять месяцев до личного знакомства с ним он уже ненавидит; сама форма его общения с другими людьми неприемлема: он не говорит, а «визжит да пищит».