Мысль Ю. М. Лотмана о необходимости различения в лирике Тютчева небытия и хаоса не вызывает сомнений, однако, думается, в системе использованных им категорий тютчевская модель мира выстраивается не как троичная – бытие-хаос-небытие
, а как четверичная – бытие-инобытие-хаос-небытие, где инобытие заметно сужает ту область, которая традиционно отдается хаосу[263]. Первичный хаос в статусе мифологемы, на наш взгляд, вообще крайне редко прорисовывается Тютчевым, в отличие, например, от Вяч. Иванова. Хаос как изначальная нерасчлененная субстанция проявляет себя в тютчевских стихотворениях даже не отзвуками, ибо хаос молчалив, а дыханием, кинестетикой. Именно поэтому слово «хаос» лишь в единичных употреблениях является у поэта носителем прямого мифологического значения. Чаще всего упоминание о хаосе либо включается в сравнительную конструкцию (пример – «Тогда густеет ночь, как хаос на водах»), становясь вторичным, либо вводится со значением разрушенной упорядоченности, но без мысли о всеобщем слиянии, как в стихотворении «Как сладко дремлет сад темнозеленый…» (хаос ночной) или «Сон на море» (хаос звуков). Случаи вроде «О, бурь заснувших не буди // Под ними хаос шевелится» исключительны, однако и здесь образ хаоса только приближен к античному представлению, но не отождествляется с ним. Наиболее явно первичный смысл хаоса, вод, где все безличностно растворено, выражен у Тютчева в стихотворении, в тексте которого само слово «хаос» отсутствует, – «Смотри, как на речном просторе…». Таким образом, ночной мир в тютчевской лирике есть область не столько хаоса, сколько инобытия.В суждениях Ю. М. Лотмана инобытийность не исключается из системы тютчевских миромоделирующих соположений, но входит в них в качестве одной из составляющих внутренне градуированной бытийной
сферы. Рассматривая различные градуальные сегменты, Ю. М. Лотман представляет их соотношение так: «На одном полюсе находится “жизни некий преизбыток”, на другом – полное уничтожение “человеческого Я” (то есть область небытия. – Н. М.). Промежуточные звенья заполняются рядом символических образов: дремотой, сном»[264]. Это промежуточное звено, имеющее прямое отношение к теням и призракам, соотносится далее Ю. М. Лотманом с вторым членом оппозиции «реальное – нереальное», смысловое наполнение которой связано с представлениями о «реальности подлинной» и «реальности мнимой», с присущей им, как почти везде у Тютчева, возможностью смены знаков и сущностных позиций. Ни одна из этих реальностей, по справедливому замечанию Ю. М. Лотмана, не занимает у Тютчева доминирующего положения, и, как правило, они разводятся текстуально, обретая образную развертку и относительную проявленность аксиологии в разных стихотворениях поэта.Именно текстуальная (или внутритекстовая) разведенность и ценностная уравновешенность полюсов с колебаниями чаши весов в ту или иную сторону в зависимости от душевного состояния художника, а также, что очень важно, темпоральная и образная отмеченность, выделенность того, что Ю. М. Лотман называет «промежуточным звеном», позволяет говорить об этом звене как об особой составляющей тютчевской модели мира, где инобытийность по степени воплощенности и раздельной выраженности ее обитателей занимает область приграничья у рубежа, разделяющего (и одновременно связывающего) бытие и хаос. Поэтому ее соотносимость с другими компонентами мирообраза и, как следствие, семантическая тонированность имеют характер ясно выраженной мерцательности. Инобытийность у Тютчева то словесно прикрепляется к бытию, как в интересующей нас поэтической формуле из стихотворения «О вещая душа моя…», то оказывается принадлежащей миру ночи, не равному, как уже было сказано, первичному хаосу, хотя и близкому к нему («Как сладко дремлет сад темнозеленый…»). Именно мерцательность, являясь родовой чертой инобытия, отличает его от гораздо более устойчивых, образно закрепленных и бытия, и хаоса.
Соотношение бытия и инобытия в лирике Тютчева проявляет себя (пользуемся точным выражением Вяч. Иванова, употребленным им в связи все с тем же стихотворением «О вещая душа моя…») через «двойное зрение»[265]
. Феномен двойного зрения был присущ Тютчеву не только как художнику особого плана, о чем пишет Вяч. Иванов, соотнося Тютчева с символизмом, но и как человеку, продуцируя и умножая в нем ту тревожность, о которой не раз упоминал он сам и его современники, либо, что равно возможно, из этой тревожности прорастая.