В данном случае (как и во многих других) отношения «своего» и «чужого» устанавливает не говорящий, а слушающий. Это может вызвать сомнение – имеем ли мы право тогда говорить о «чужом слове», которое М. М. Бахтин рассматривает как «чужое» с точки зрения говорящего. Однако воспроизведение в слове релятивности сознания неизбежно приводит к тому, что объектное слово одного героя в кругозоре (контексте) другого может получить свое
смысловое наполнение и становится двуголосым через соотнесенность смыслов. Дешифровка такого «вторичного» и «чужого слова» очень важна для точной оценки воспринимающего.Наконец, выделенное курсивом «чужое слово» может быть элементом не только контекста, но и текста – цитатное слово. Проблема реминисценций, исключительно важная и активно разрабатываемая в применении к поэзии, пока не стала актуальной в применении к прозе. М. М. Бахтин, говоря о разных типах «чужого слова», почти не затрагивает цитацию, а иногда даже противопоставляет цитату диалогическому («живому») слову как слово мертвое (правда, только по отношению к авторитарному слову): «…авторитарный текст всегда остается в романе мертвой цитатой, выпадающей из художественного контекста (например, евангельские тексты у Толстого в конце “Воскресения”)»[215]
.С этим утверждением трудно согласиться. Цитаты из Евангелия в конце романа «Воскресение» входят в поле сознания героя (Нехлюдова) не как авторитарное, неоспоримое слово. Нехлюдов обращается к Евангелию полуслучайно, вовсе не будучи заранее уверенным в том, что он найдет там истину в последней инстанции: «Устав ходить и думать, он сел на диван перед лампой и машинально открыл данное ему на память англичанином Евангелие, которое он, выбирая то, что было в карманах, бросил на стол. “Говорят, там разрешение всего” – подумал он и, открыв Евангелие, начал читать там, где открылось»
(разрядка наша. –Эта оппозиционность восприятия уже говорит о том, что цитата в данном случае никак не «мертвое» слово, но подобно всем прочим типам «чужого слова» она двуголоса в инородном контексте (голос евангелиста – голос Нехлюдова). Только в процессе дальнейшего чтения Евангелия в сознании Нехлюдова постепенно снимается оппозиционность, и «лживое слово» становится словом «правдивым», не переставая быть чужим стилистически, как единица чужого текста.
Точно так же любая цитата никогда не сливается с текстом-приемником, остается «чужим словом», в какие бы отношения с окружающим контекстом она ни вступала (согласие – несогласие).
Так, в романе «Обыкновенная история» часты выделенные курсивом цитаты из Пушкина:
Это какая-то «деревянная» жизнь! – сказал в сильном волнении Александр, – прозябание, а не жизнь! прозябать
Маркером «чужого слова» в данном случае является не только курсив, но и метр, ритм. Между тем внешне цитатное слово не противостоит здесь окружающему контексту. Романтическое слово – сознание Александра Адуева и поэтическое слово Пушкина внешне находятся в отношениях согласия. Для Адуева-младшего слово Пушкина – знак поэзии вообще и романтической поэзии в частности, потому эпизод, в котором звучит реплика с пушкинскими стихами, связан со стихотворением Пушкина более чем словесной перекличкой.
Это становится очевидным при анализе функции других пушкинских реминисценций в романе. Первоначально Александр Адуев в письме к другу сравнивает своего дядю с пушкинским демоном и дает одно начальное слово цитаты (тоже курсив): «Я иногда вижу в нем как будто пушкинского демона… Не верит он