Здесь хочу заметить, что и в животном мире крылья не являются единственным органом, отрывающим существо от земли. С точки зрения аэродинамики и в результате многочисленных опытов было установлено, что ни утки, ни майские жуки не способны при помощи крыльев развить подъемную силу, способную оторвать их от земли, не говоря уже о том, чтобы нести тела по воздуху на сотни и тысячи (в случае уток) миль. Эта сила заложена в других загадочных резервуарах, которыми располагают летающие существа.
Эта интуиция в полной мере работала у двух великих изобретателей летающих аппаратов – Леонардо да Винчи и Татлина (у Леонардо меньше, у Татлина – больше). «Летатлин» был попыткой вернуться в тот золотой период развития авиации, который совсем недавно кончился, благодаря эксплуатации внеположной человеку технике – бензиновому двигателю, практическими расчетами лонжеронов, нервюр и т.д. А самое главное – целеполаганию.
У первых авиаторов цель была – полет. И самолет был – полетом. Цель и средства совпали, когда авиатор перемещал себя из позиции существа ходящего, в позицию существа летящего – тело и аппарат срастались. Аппарат, обладающий символической мощью подъема и выходящий из сердца и головы конструктора-провидца, не был отделен от его мысли, эмоции, плоти. Это был, скорее, алхимический орган, выращенный авиатором для того, чтобы переместить его в воздух. Причем здесь оправдывалось правило, сформулированное примерно тогда же Анри Бергсоном, что функция формирует орган для ее осуществления. Вот почему первые самолеты были собраны из органических материалов, почти телесных, почти человеческих – китовый ус, кожа, ткань, дерево. Самолет был органом полета, а не инструментом для него.
Вот почему первые авиаторы не боялись падения и смерти. Для них полет был изначальной стихией, в которой они уже располагались, прежде чем вырастили свой орган полета – тот просто перенес их в материальный план полета, в стихии которого они
Полет был, скорее, ближе написанию стихотворения, чем преодолению физического пространства при помощи физической машины.
Эти конструкции – не могли летать с физической точки зрения – вы только посмотрите на них! Да ничего красивее потом не было изобретено! Невероятные двадцатикрылые самолеты, похожие на ракушку в разрезе, неуклюжие бабочки нездешней белизны и красоты, крылья растущие из шеи пилота как удлиненное и расширенное жабо (планер Лилиенталя) – все они не могли летать. И все же иногда они – летали.
Сейчас принято над ними смеяться. Я бы заплакал. От их хрупкой и словно узнаваемой красоты в контрасте с монстрообразной физической тупостью дальнейших машин для полета, отрицающих собственно полет, просто перемещающих отчужденное тело в отчужденном пространстве.
Человек, летящий над бездной, приобретает иное качество – он больше не идентичен персонажу, который стоит на краю пропасти и смотрит на далекую речку внизу, на ширину и глубину бездны, отпуская остроумные замечания, размышляя, поплевывая и иронизируя. Он отличается от него примерно так, как птица от заводной машинки или айпода.
Собственно, это и есть два качества поэзии. Стихотворение, которое написано в результате полета, потеряв опору под ногами, исключая бездну, в которой расположились на мгновение прыжка его жизнь и его смерть, и второе – автор которого подошел к бездне и ее оглядывает, анализирует, исследует и описывает. Но не прыгает. А иногда и «не видит». И это два совершенно различных статуса жизни и поэзии.
Каждое слово ситуации первого принципа содержит в себе бездну, руководствуется бездной, отсылает к бездне. Сам автор «беременен» бездной, и от этого даже лицо его меняется, как вообще меняются лица беременных женщин. По их тихому и сосредоточенному выражению можно опознать новую жизнь внутри них. Слова второго – отсылают друг к дружке, имеют дело друг с дружкой. Иногда это называется «школой языка». Первое – поэзия, второе – имитация.
Гельдерлин, Пушкин, Маяковский и Хлебников – разбились.