Ахматова была счастлива, развеселилась невероятно и всем это рассказывала. Я очень люблю эту историю, и теперь вот вам тоже задаю вопрос: что было бы с Цветаевой, если б ей сказали: «Говорят, у вас есть “Поэма чего-то”?» Она бы этого человека убила на месте. Она бы писала кому-нибудь трагические письма. И я начала всё больше отходить от Цветаевой, у меня начали раскрываться на нее глаза, на стихи и на прозу. Я знала, что она великий поэт. Но это такой чужой и враждебный мне мир. Скорее, не он мне, а я ему враждебна. Он мне не враждебный, потому что я для него не существую. Мир человека, зацикленного на себе самом. Поэт – с большой буквы. Творец – с большой буквы. Творца с большой буквы мы пишем только Одного. А поэта с большой буквы писать вообще никогда не надо, по крайней мере по-русски. Нельзя. Даже Пушкина я не пишу «поэтом с большой буквы». Поэт и поэт. В те же годы, 1963–1964 годов, читаю письма Цветаевой к Тесковой, все ее жалобы на жизнь. Читаю: «В Праге жить ужасно. Хочу в деревню. В деревне жить ужасно». Потом она приезжает в Париж: «Ах, милая Прага!» Это человек, которому везде было плохо. Я могла стать такой – я точно стояла на этом пути. Но я давно уже человек, которому везде хорошо. Ахматовой в Москве было хорошо и в Комарове было хорошо. Точно существовало два географических места, где ей было хорошо. И на Ордынке, и у Марии Сергеевны Петровых – дом, где я у нее очень часто бывала и где бывала после ее смерти. Не было у нее этих жутких жалоб. Мы читаем у Чуковской, как Ахматова трудно жила. Иногда ей кто-то помогает, а иногда никто не помогает. Но нет такого, как у Цветаевой: «Ах, почему я, бедная, должна мыть посуду!» Почему? Я тоже не люблю мыть посуду. И если у меня кто-нибудь моет, это очень приятно, а если нет – я не делаю из этого мировую трагедию. И я действительно от всего цветаевского отвратилась. Может быть, одно стихотворение Цветаевой до сих пор люблю. Из «Верст» 1916 года:
– и так далее. Оно как будто еще почти и не цветаевское, не трагическое. Я не говорю, что нельзя трагического, у Ахматовой очень много трагического. Но у Цветаевой трагедия – это значит: никто так не страдал, не страдает, не будет страдать, как страдает она, и в общем-то никто не поймет, как она страдала… Но если не поймет – то зачем писать? Я стала и остаюсь очень резкой антицветаевкой. Хотя, кто любит Цветаеву, это человека в моих глазах никак не дисквалифицирует. Ахматова меня не учила писать стихи, но она научила меня жить, будучи стихотворцем; внушила иерархию ценностей. Не ставить себя на первое место. Знать себе цену, но не требовать, чтобы все ходили, тебя ценили, носили на руках и так далее. Итак, знакомство с Ахматовой – вообще главное событие в моей жизни. За жизнь тамошнюю, здешнюю, за какую ни считай. Самое главное[21]
.Наталья Горбаневская
Я ему говорила «ты»…[22]
…Его (Бродского) первые стихи привезли в Москву в 1960 году. В тот момент это было открытие. А потом он в том же 1960-м приехал в Москву, позвонил мне. Мы с ним гуляли по улицам. Был ноябрь – такая осень мрачная: не дождливая, но мокрая. Мы с ним разговаривали и как-то сразу подружились. Он еще не знал, как ко мне обращаться. Ему двадцать лет, а мне двадцать четыре – в этом возрасте это огромная разница. Я как будто бы уже признанный поэт, а он еще мальчишка. Я ему говорила «ты», а он не рисковал меня на «ты» называть и обращался как-то по-польски: «А какие стихи Наташа любит?» Я тогда училась заочно в Ленинградском университете, и мы договорились, что я приеду и позвоню. Я действительно приехала, он меня тогда познакомил с Димой Бобышевым. А с Рейном, который был «учителем», он меня боялся познакомить, потому что считал себя еще недостаточно влиятельным, чтобы представлять. Он мне сказал позвонить Рейнам и представиться знакомой Сережи Чудакова, одного из приятелей Алика Гинзбурга (ему, Чудакову, посвящено стихотворение «Памяти друга»). Я звоню и представляюсь: «Здравствуйте, я Наташа Горбаневская, знакомая Сережи Чудакова». И жена Рейна мне радостно кричит: «Да мы знаем, кто вы, приходите!»