Культура начала XIX века с наибольшей силой реализовала себя не в вершинных созданиях человеческого ума, а в резком подъеме среднего уровня духовной жизни.
Современная теория культуры определяет ее уровень объемом информации, входящей в активную память коллектива, степенью организованности его внутренней структуры. Эту последнюю можно представить как систему нравственных запретов, социально-психологическим регулятором которых является
Для десятков и сотен русских дворян в начале XIX века стало казаться стыдным то, что еще их отцам представлялось естественным и нормальным. К этому времени народный организм переработал государственные сдвиги эпохи Петра I в органические факты внутренней культурной жизни. Именно это чувство чести, сознание человеческого достоинства, «страх порока и стыда», о котором упомянул Пушкин над прахом Ленского, «стыд», который «держит в узде», по мнению Чацкого, были психологическим выражением того культурного типа, который, пройдя через огонь Отечественной войны 1812 года, дал России явление декабризма.
Сознание значительности
Однако дворянство не было единственной культурной средой в начале XIX века: складывалась профессиональная интеллигенция, в основном разночинного происхождения. Не сформировалось еще ни единства социальных условий, ни единства общественной психологии. Деятели театра, на сцене соприкасавшиеся с вершинами дворянской культуры, а в быту — с ее крепостнической основой, происхождением часто связанные с крепостной интеллигенцией, богемный быт которых обладал особой притягательной силой для театралов из столичного света, и семинаристы, изучавшие на лекциях риторику и богословие, а в дружеском кругу — Гельвеция и Канта, охотно меняющие рясу на университетскую кафедру, для которых семинарские манеры на всю жизнь оставались в дворянском обществе печатью отверженности, конечно, представляли совершенно различные, культурно-психологические типы. Не менее различались между собой профессор-разночинец (появление дворян на кафедре Дерптского университета — сначала это был Г. Глинка, затем А. Кайсаров — стало сенсацией; о первом Карамзин специально поместил в «Вестнике Европы» сообщение) и художник — воспитанник Академии. Наконец, в этом кругу мог появиться и Иван Варакин — поэт-крепостной, тщетно домогавшийся у барина выкупа, или композитор Кашин, выкупившийся наконец на свободу. Но весь этот пестрый недворянский мир не только существовал,
Эпоха 1790–1810-х годов не имела единого господствующего поэтического стиля. И стремление поэзии Жуковского или Батюшкова к стилистической унификации, и сложный синтетизм Пушкина вырастали на фоне и по контрасту с неорганизованностью мира русской поэзии этой переходной эпохи. Однако было бы большим заблуждением полагать, что в результате возникал индивидуальный произвол в выборе художественных средств, что поэт начала века не был связан определенными творческими правилами.
Поэзия конца XVIII — начала XIX века регулировалась сложной системой правил, норм, обычаев и приличий. Законы поэзии, торжественно прокламированные Лагарпом и Баттё, не были отменены. Они сохраняли авторитетность не только для Карамзина, но даже для Жуковского, даже для лицейского Пушкина, писавшего: