На уровне языка принцип «плетения словес» особенно очевиден в частых повторениях и парафразах различных тем. Таково, например, обращение из первой строки, задающее тон всему стихотворению: «С Новым годом – светом – краем – кровом!» Другой пример – удвоение-повтор «тебя с тобой, тебя с тобою ж» [Цветаева 1994, 3: 133], искусно сплетающее божественный и человеческий аспекты поэта. Но особенно ярко этот прием проявляет себя в том, как Цветаева обращается с именем адресата стихотворения[136]
: имя «Райнер» становится источником и причиной появления русского слова «рай»:И вот ассоциация имени поэта с раем приводит к отождествлению его с Богом:
Бог Цветаевой, как поясняет С. Карлинский, не принадлежит какой-то определенной конфессии [Karlinsky 1966: 220][137]
. Скорее, изображенная вселенная – результат поэтической космогонии, особый цветаевский «запредельный мир», которым правит гармония. Так, «плетение словес» служит цели не религиозной, а художественной – упрочению связи с Рильке. В то же время, подобно Достоевскому, утверждавшему, что «русскость» Пушкина заключается в его уникальной «всемирной отзывчивости» [Достоевский 1984: 136–137], Цветаева воспевает универсальный гений Рильке. Утвердив связь Рильке с русской духовностью, она расширяет агиографическую образность до мифов классической древности. В то время как агиографический дискурс изображает Рильке божественным созданием, мифологический дискурс создает его образ в стиле божественного духа. Агиография подчеркивает его родство с русской культурой, мифология – его универсальность. Она выражена через обширность пространства, сложного пространства иного мира, полного звезд: «Первое видение Вселенной», «Бесконечной ибо безначальной / Высоты над уровнем хрустальным / Средиземной» [Цветаева 1994, 3: 134]. Как только цветаевский Рильке оказывается в пространстве этой вселенной, он обретает мифические, вневременные качества. Он отождествляется попеременно с Кастором и Поллуксом, сыновьями Леды, покровителями мореплавателей, уникальных в своем едином на двоих бессмертии[138]. И вновь, теперь в обличии мифологическом, Рильке предстает защитником и спасителем. Он становится воплощением самой поэзии, которую творит: «[…] есть ты – есть стих: сам и есть ты – / Стих!» [Цветаева 1994, 3: 134]. Теперь картина завершена. Умерший Рильке становится воплощением всех наивысших духовных качеств. Как уже отмечалось во вступлении, концепция поэта как высшего существа исторически играла колоссальную роль в русской культуре. В моем понимании образ Рильке у Цветаевой является отражением этой культурной парадигмы. Он вызывает в памяти, как самую очевидную аналогию, пушкинское «На смерть поэта», где поэт представлен «невольником чести»: «Погиб поэт! – невольник чести – / Пал, оклеветанный молвой» [Лермонтов 1964: 412–414].Пушкин здесь поднят на недосягаемую высоту, возвышаясь одинокой обожествляемой фигурой над пороками общества:
И в «Новогоднем», и в «Твоей смерти» мы видим сотворение божества; «душа поэта» возносится прямиком в сферы высокого духа. Такова же участь Блока в «Стихах к Блоку», где он предстает как «праведник – певец – и мертвый». В той же инкарнации величайшего поэта, «певца» Орфея и праведника мы видим Рильке в «Новогоднем».
Как пишет И. Бродский в очерке «Об одном стихотворении»: «в любом стихотворении “На смерть” есть элемент автопортрета» [Бродский 2001, 5: 1]. Это, безусловно, верно в отношении «Новогоднего», где лирическая героиня Цветаевой утверждает, наконец, свое присутствие рядом с божественным адресатом:
Сакрализуя и мифологизируя образ Рильке, Цветаева сакрализует и мифологизирует и себя. Самый дорогой для нее язык – «ангельский», она – та, что делит с Рильке «тот свет», как и его всеобщий язык. Как древней жрице ей оказана честь принести дары умершему.