В 20-е годы в эмиграции возник вопрос об «одной» или «двух» русских литературах, который был актуален на протяжении нескольких десятилетий. Но и в 70-80-е годы были поэты, начавшие писать только в эмиграции, то есть в результате той самой «перемены мест», о которой мы говорили, – например, Лосев…
Я до сих пор не могу поверить, что Лосев не писал до отъезда. Мне кажется, поэт всегда пишет. Хотя высветился он действительно только здесь. Однажды мы с ним выступали в Кембридже, и он мне сказал: «Меня бы любой зачитал». Ему была чужда вся эта поэтическая риторика, которая так сильно чувствуется у того же Бродского, хотя Бродского он безумно любил. Риторика была огромной частью поэтического мира. Была официальная советская риторика, которая сама по себе не имела никакого смысла – только в противовес чему-то другому. Стихи в ней очень амбивалентны. Стихотворение в советской риторике чудовищно тем, что его невозможно потрогать – оно как бы пустое изнутри.
Но появилась и обратная, как бы встречная, волна. И эта общая черта риторического стиха, когда есть некий оппонент, некий мысленный враг, к которому поэт обращается, была свойственна диссидентской поэзии. У меня такого оппонента никогда не было. Я ни с кем – ни с какой силой, ни с каким «мы» или «вы» – не разговариваю. Где-то в очень ранних моих стихах есть такие слова: «Музыке не важен адресат». Лосев отмечает эту фразу в предисловии к моему сборнику «Прощание с шестикрылыми». У меня никогда не было никакого «мы», никакого множественного адресата, а только какой-то отблеск, немножко похожий на меня. У Лосева тоже не было такого адресата. У него в стихах, как мне кажется, были отношения с Богом.
В своей энциклопедической статье о третьей волне Лосев пишет, что современные ему писатели русской эмиграции мало чем отличаются от своих собратьев в России и что третью волну трудно назвать отдельным литературным явлением. Ты согласна с такой точкой зрения? Ели убрать из третьей волны политический (идеологический) контекст, можно ли, на твой взгляд, рассматривать ее как особое явление в русской литературе? И какую роль здесь играет география?
Определенную роль география все же играет, хотя думаю, что особой разницы нет. Не так уж важно, где ты пишешь стихи. Есть странное слово «родина», зыбкое и непонятное. Но для кого-то эти субстанции имеют силу материализовываться. Возникают какие-то стены, с которыми ассоциируются дворы, природа. Какая-то часть тебя продолжает ходить вокруг того дома, блуждать по тому пейзажу, а другая часть уже оторвалась и бессмысленно кружит, пытается назвать новое старым именем-отчеством, но это у нее, я думаю, не получается.
Сообщество русских поэтов в другом, более свободном мире не идет ни в какое сравнение с обществом тех, кто остался и выжил в России, не сошел с ума и не осатанел. Жесткие условия часто оказываются для поэзии благотворны. Я ни в коем случае не призываю жить в стране концлагерей – но в результате соответствующих жизненных условий что-то спрессовывается, выкристаллизовывается, повышается экзистенциальность.
У Лосева есть книга, которая так и называется: «О пользе цензуры»[256]
…В том числе цензуры мыслительной. Я бы очень удивилась, если бы мне вдруг пришелся по вкусу поэт, который в России говорил одно, а в эмиграции стал говорить другое. Я бы скорее всего ему не поверила и решила бы для себя, что это форма приспособленчества. Стихи ведь не скульптура. Поэт не лепит, не ваяет бюсты, которые трудно спрятать. Стихи все-таки можно засунуть в ящик стола. А сама мысль всегда свободна. Цензура в каком-то смысле – это хорошо, потому что мысль под ее давлением прессуется и становится более стойкой. Не может быть никаких помех для мысли.