В Мичигане я стала кофеманкой-одиночкой: Фред никогда не притрагивался к кофе. Мать подарила мне кофейник, точно такой же, как у нее, только поменьше. Сколько раз я смотрела, как она перекладывает ложкой зерна из красной банки “Эйт о’клок кофе” в металлическую корзинку перколятора и терпеливо дожидается у плиты, пока варится кофе. Мать сидит за кухонным столом, пар, поднимаясь над ее чашкой, переплетается с дымом, вьющимся от ее сигареты, которая покоится в неизменной щербатой пепельнице. Моя мать в голубом цветастом халате, без тапочек, ее босые длинные ступни похожи на мои, как две капли.
Я варила себе кофе в мамином кофейнике, сидела и писала за ломберным столиком на кухне у двери, затянутой москитной сеткой. Около выключателя висела фотография Альбера Камю. Классический портрет: Камю в теплом пальто, с сигаретой в зубах, похожий на молодого Богарта, – в керамической рамке, которую сделал мой сын Джексон. Рамка была покрыта зеленой глазурью, а по внутреннему краю окаймлена острыми зубами, как открытая пасть агрессивного робота. Стекла не было, и с годами фотография выцвела. Мой сын, видя его каждый день, почему-то решил, что Камю – наш дядюшка, живущий где-то далеко. Я, когда писала, время от времени поглядывала на Камю. Писала я про путешественника, который не путешествовал. Писала про девушку, которая соскочила с зоны, – тезку cвятой Лючии, мученицы, которую принято изображать с блюдом, на котором лежат два глаза. Каждый раз, когда я жарила глазунью “солнышко” из двух яиц, я думала о ней.
Мы жили в старом каменном деревенском доме на берегу канала, который впадал в реку Сент-Клер. Ни одного кафе в шаговой доступности не было. Моей единственной отдушиной была кофемашина в “Севен-Илевен”. По субботам я вставала рано утром, шла пешком в “Севен-Илевен” за четверть мили, покупала большой стакан черного кофе и глазированный пончик. Потом шла на парковку позади магазина “Рыболов” – незамысловатого бетонного аванпоста с побеленными стенами. Похоже на Танжер, думала я, хотя в Танжере никогда не бывала. Я присаживалась на асфальт в закоулке, окруженном низкими белыми стенами, ставила реальное время на паузу, и ничто уж не мешало мне слоняться по гладкому мосту, перекинутому из прошлого в настоящее. Мое Марокко. Я запрыгивала на ходу в любой, какой только вздумается, поезд. Писала, не записывая, о джиннах, хастлерах и мифических путешественниках, свою энциклопедию бродяг. А потом шла пешком домой, безмятежная, удовлетворенная, и возвращалась к своим повседневным делам. Даже теперь, после того как я наконец-то побывала в Танжере, настоящим Марокко в моих воспоминаниях остался уголок на задворках “Рыболова”.
Мичиган. Мистические были времена. Эра маленьких радостей. Когда на ветке дерева появлялась груша, падала к моим ногам и давала мне пищу. Теперь у меня нет деревьев, и нет ни колыбели, ни бельевой веревки. А есть черновики рукописей, разбросанные по полу – где ночью соскользнули с кровати, там и лежат. И недописанный холст, прикрепленный к стене кнопками, и аромат эвкалипта, неспособный перебить тошнотворную вонь выдохшегося скипидара и льняного масла. В ванной край раковины испачкан предательскими подтеками красного кадмия, а на стене – там, где кисть соскользнула – кляксы. Тут с порога чувствуешь, что в этой жизни все вращается вокруг работы. Бумажные стаканы с недопитым кофе. Недоеденные сэндвичи из кулинарии. Немытая суповая миска. Здесь – радость и расхристанность. Немножко мескаля. Немножко рукоблудия, но в основном работа и только работа.
Вот так я и живу, думаю я.
Я знала, что луна рано или поздно заглянет в мое потолочное окно, но никак не могла ее дождаться. Помню уютную темноту: совсем как в гостинице, когда ночная горничная заходит в номер, стелет постель и задергивает шторы. Я капитулировала перед приливами сна, дегустируя слой за слоем содержимое таинственной коробки с шоколадными конфетами. Проснулась я в легком испуге, с иррадиирующей болью, распространяющейся по рукам. Будто повязку затягивали все туже, но я сохраняла спокойствие. Рядом с моим потолочным окном ударила молния, потом грянул гром, и хлынул разъяренный дождь. Всего лишь гроза, сказала я наполовину вслух, наполовину про себя. А приснились мне мертвецы. Но кто были эти мертвецы? Они были скрыты под кровавыми листьями. Бледные лепестки посыпались, скрывая красные листья. Я свесилась с кровати, взглянула на часы (точнее, на видеомагнитофон, которым почти не пользуюсь – никак не могу запомнить надлежащую цепочку команд). Пять ноль-ноль. Мне вдруг вспомнилась длинная сцена в такси из фильма “С широко закрытыми глазами”. Как неуютно чувствовал себя Том Круз, подхваченный потоком реального времени. О чем думал Кубрик? Он думал, что кино в режиме реального времени – единственная надежда искусства. Он думал о том, как для “Леди из Шанхая” Орсон Уэллс заставил Риту Хейворт остричь ее знаменитые рыжие косы и перекраситься в блондинку.