Вздыхали, писали письма в Россию, катались на лодке, и часто ездили верхом на унылых прокатных клячах под предводительством стройного красавца, Henri Dumay, который редактировал какой-то бесцветный радикальный еженедельник «Progres Civique» и со скучной настойчивостью подготовлял падение Мильерана и приход к власти Эдуарда Эррио.
Толстой то и дело менял ментоловые компрессы, и продолжал писать «Хождение по мукам».
По поводу компрессов у него была тоже своя теория.
— Шиллер писал «Орлеанскую деву», держа ноги в ледяной воде и попивая крепкий чёрный кофе. Все это чепуха и обман публики. Я верю только в ментол, или по-нашему — мяту, потому что мята холодит мозги… у кого они есть. И освежает.
Есть еще другой способ, но утомительный:
Грызть карандаши Фабера до самого грифеля.
Огрызки выплевывать, а грифель глотать.
Потому что грифель действует на молекулы и на серое вещество.
А без серого вещества — ни романсов, ни авансов!.. Поняли?!
И вдруг без всякой связи с предыдущим зычным голосом затягивал:
После чего — компресс на голову, и уходил писать.
По временам всё это казалось сном, выдумкой, неправдоподобной летней сказкой у самого синего моря, прелестной комедией, тургеневским «Месяцем в деревне».
Толстой обожал сниматься, и обязательный редактор «Progres Civique», проглядевший все глаза на Comtesse moscovite, считал своим долгом без конца щелкать аппаратом, лишь бы сделать приятное знаменитому писателю.
Тем более, что писатель объяснялся главным образом знаками, и умоляюще вопил:
— Наташа, объясни ему, что я говорю по-французски, как испанская корова!
Наташа переводила, любезный француз само собой разумеется возражал, и прикладывая руку к сердцу, уверял, что наоборот, у графа отличный акцент и очень большой словарь.
В ответ на что, Толстой угрюмо бурчал:
— Пусть Бога благодарит, что он по-русски не смыслит. А то я бы ему сказал три слова из моего словаря!
Наталья Васильевна безнадежно махала рукой, а monsieur Dumay начинал щёлкать.
Сюжет для снимков выдумывал, конечно, Алексей Николаевич.
— Ты, — обращался он ко мне, — будешь изображать циркового борца лёгкого веса, потому что не признаешь лангуст и худ, как церковная мышь. Надень на себя твое купальное трико, и нацепи одну единственную медаль, самую малюсенькую, и то, так сказать, для красоты слога!
Называться ты будешь Джон Пульман, и приехал ты только что из Ирландии. — А я нацеплю одиннадцать медалей, золотых и серебряных, — Никита, неси медали, незаконнорожденный! — и буду называться борец тяжелого веса Иван Дуголомов, чемпион мира и Калужской губернии, поняли? Ничего не поняли!.. Скажи французу, чтоб плёнку переменил!
Борцы отправлялись в полотняную кабинку, которую то и дело трепал и срывал с места морской ветер, и через несколько минут выходили на арену.
Публику изображали Наталья Васильевна, неистовствовавший от восторга Никита, будущий архитектор Фефа, автор «Иностранного легиона» Лидия Крестовская, какая-то приблудная мамаша из детской колонии, какая-то красивая, высокая Нина, вышедшая замуж за Рейтерского корреспондента Вильямса, и потому законно называвшаяся Ниной Вильямс, и еще одна курносенькая русская барышня по имени Лёля, а по прозвищу, данному графиней Толстой, — Вишенка.
По ходу действия, мы должны были изобразить предельный момент борьбы, Иван Дуголомов пыхтел, сопел, надувался, и железным кольцом обхватывал борца лёгкого веса.
По данному знаку, фотограф примерялся, щурил глаз, нацеливался, и щёлкал:
— Дирекция благодарит почтеннейшую публику за посещение! — торжественно провозглашал Толстой, и, почувствовав внезапный острый голод, требовал лангуст, устриц, белого вина, — благо всё это стоило грош медный, — и с нескрываемой жадностью, обсасывая косточки, презрительно швырял в сторону не обладавших столь бешеным аппетитом созерцателей:
Гагары хохотали, как ни одни гагары в мире не хохочут, а гордый Буревестник, выпятив увешанную медалями грудь борца и кормилицы, церемонно тряс руку monsieur Dumay, и улыбался слащавой, наигранной улыбкой, которую почему-то сам называл:
— Улыбка номер семнадцатый!..
По вечерам сидели в темноте, на лавочке, у самого ржаного поля, напоминавшего Россию.
Дышали запахом морских сосен, соображали, как удешевить жизнь, устраивали экзамен на Чехова — какой породы была собака в рассказе «Дама с собачкой»? как звали буфетчика из «Жалобной книги»? где это сказано — «эх вы! женихи!.. поручики!..»
И так без конца, до поздней ночи.
В один из таких вечеров, — пришлось к случаю, к разговору, — поделился с Толстым своей давно уже назревавшей мыслью об издании журнала для детей.
— Без кислых нравоучений и сладеньких леденцов, без Лухмановой, без Желиховской, и Самокиш-Судковской.
С настоящими авторами, не подделывающимися под стиль сюсюкающих писателей для детей, и с настоящими художниками.