— Может, и так! Да только было, да сплыло… Ты же счастливый, сволочь! Под твою дудку и жена, и дети пляшут. У тебя и дом, когда захочешь, и все удовольствия от дому. Но ты шляться привык, ты работать не хочешь, жить в семье не хочешь, тебя на сладенькое тянет!.. Ох, до чего я тебя ненавижу!..
— Давай спать, старый, завтра рано вставать.
— И ведь не ухватишь дьявола! Может, баб на тебя подбить?.. — будто советуясь с Толмачевым, говорил Матвеич. — Так нет — они не выдадут тебя, бродягу-мученика!.. Как же подобраться к тебе, а?
— Не трать даром силы, кто тебе поверит?
— Надо бы, чтоб поверили!.. — все беспомощней и жалче бился под потолком голос Матвеича. — Должны же люди знать, кто промеж них ходит… А там доноси, отсижу… ладно… небось не впервой…
Толмачев не отозвался, он спал.
Под утро зарядил обложной дождь, а уже на другой день мы должны были вернуться в Москву.
Браконьер
Петрищев проспал выход на рыбалку. В последние годы это случалось нередко, стоило ему засидеться допоздна за столом. Так оно вышло и на этот раз. С Нерли, проездом в Москву, заглянули знакомые охотники. За добрым разговором и не заметили, как за полночь перевалило. Охотники отправились на сеновал, а он, вместо того чтобы забраться на печь, пошел к жене в чистую горницу. Нюшка, золотая, хоть бы раз не приняла его за четверть века, совместно прожитую! Он, грузный — девяносто килограммов чистого веса. — навалился на ее небольшое, подбористое, мягкое, горячее тело, а она не стрясла его прочь, не выскользнула, привычно открылась ему, оставаясь в тихом, глубоком сне. А сейчас, проснувшись от странного, беспокойного чувства. Петрищев обнаружил, что не израсходовал себя. И, зная, что это не ко времени, что ночь уже перевалила через гребень и давно пора выходить, он прижался к жене, обнял ее голову вместе с подушкой и, чувствуя всю ее безмерную родность, неиссякаемую милость, заплакал над ней из своего кривого глаза мелкими, как бисер, слезами.
Потом, гордясь своей легкостью, сладкой опустошенностью, он неуклюже топтался по горнице, отыскивая легкий водолазный костюм, подаренный ему морским капитаном, старым их постояльцем, натягивал на себя этот костюм, приятно гладкий, скользкий, бледно-зеленоватой расцветки, тепло закутывал ноги в байковые портянки, вколачивал ступни в резиновые, выстланные сеном сапоги. На прорезиненный костюм он напялил ватник и, попив из ведра заломившей зубы водицы, вышел в сени.
Здесь у него все было подготовлено загодя: фара с аккумулятором, сеть, две остроги: частая — на плотву, с редким зубом — на щуку, карманный электрический фонарик и ключи от бани, где хранился лодочный мотор. Ключи эти висели на гвозде под выключателем. Нашаривая их на стене в жучьих проедах, Петрищев, все еще не до конца владеющий слабым от любви телом, сшиб с костыля канистру. Она звучно ахнула своей пустой емкостью. И тут же, совсем рядом, послышался глубокий, печальный вздох и тяжелый переступ по хлюпкой грязи — это пробудилась в стойле Белянка, а из черноты сеновала выкатилась колобком по лестнице темная кургузая фигура.
— Чур, я с тобой!.. Чур, я с тобой! — затараторил Яша, московский охотник.
Петрищев терпеть не мог, если кто из гостей увязывался за ним в ночную пору. Помощи все равно не жди, только путаются под ногами. Сам виноват, надо было тишком уходить, не будить людей!
— Ладно… — проворчал он. — Только учти, охрана ноне зверует. Засыпешься — выручать не стану. Каждый сам за себя.
— А я не острожить, только поглядеть, — поспешно заверил Яша.
Вышли на улицу. Ночь была черной, звездной, безлунной, но Петрищев чувствовал непрочность этой черноты, готовой вот-вот поддаться рассвету. Запозднился он, в рот ему дышло! Чего доброго, останется на праздники без горючего. Петрищев всегда обеспечивал себе первомайский стол острожным боем, а празднование Великого Октября — утиной охотой. В остальные дни он пил, только если поднесут, никогда не затрагивал ни зарплаты, ни основного капитала, хранившегося у Нюшки на трехпроцентном вкладе. Исключение составлял Новый год, тогда они резали кабанчика и бутылку ему ставила Нюшка от продажи сала и кровяных колбас. Живя так, Петрищев чувствовал себя крепко и спокойно. Хуже нет, если глава семьи пропивает деньги из зарплаты, тут уж вся жизнь будет, как на трясине: то ли выстоишь, то ли потонешь в смрадной жиже.
Петрищев работал бригадиром грузчиков на текстильной фабрике в Лихославле. Он был на сдельщине, и в хороший месяц брал по девяносто, сто рублей, но и в плохие не опускался ниже семидесяти. Жить можно, когда у тебя корова, боровок на откорме, куры, гуси, своя картошка да рыба даровая чуть не круглый год, опять же от московских рыбаков и охотников тоже кое-чего перепадает за постой…
Они спустились огородами к баньке, стоявшей на самом обрыве берега. Под банькой угадывалось уплотнением тьмы длинное тело лодки. Петрищев нашел кольцо на носу, подтянул лодку, сложил туда снаряжение, поймал на затопленном дне старую консервную банку и сунул ее Яше.
— Почерпай маленько…