— Мне отец Паисий наказал мигом доложить, а я никак не сыщу тебя, святый отче! — оправдывался Гервасий.
— Подождет царский посол. Он сюда не один день добирался, может еще малость потерпеть.
Сидящий на веслах послушник Анфим обернулся, ожидая распоряжений игумена; его широкое лицо с заячьей губой и страшным шрамом от удара медвежьей лапы, кривясь в тягостном напряжении мысли — плыть ли дальше или заворачивать к берегу, — стало еще ужаснее: в нем появилось одновременно что-то детское и безумное. Братия не просто не любила его, а откровенно брезговала — не хотела делить с ним келью, сидеть рядом за столом, быть напарником в работе. Ох, до чего ж не по-христиански это было, а преодолеть жестокое обращение других чернецов со своим собратом не сумел столь преуспевающий во всех делах тихий и непреклонный сердцем игумен Филипп. Тогда он взял его к себе в услужение. Анфим возил настоятеля и на лодке, и на лошадях, подавал пищу за трапезой, и Филипп охотно принимал из чистых рук послушника тарелку с ячневой кашей или тертой редькой — в отличие от остальной братии, коей назначил отменный стол, игумен питался только дарами земли и в рот не брал убоины, даже рыбы. Он не только не испытывал отвращения к послушнику, а исполнялся радости, видя, как старателен и радетелен изувеченный и природой и зверем, но добрый сердцем человек. Знал игумен, что и Анфим предан ему до последней кровинки.
— Давай к берегу, Анфим, — сказал он, подавляя вздох. — Хочу вон на ту пичужку глянуть.
И Анфим своим цепким охотничьим глазом сразу ухватил, куда надобно игумену, который вдали острее различал, нежели вблизи. На мыске, вклинившемся в озеро, пушилась молодая ракитка, а на ней сидела птичка, носатенькая, куличку подобна, но сроду не встречавшаяся на островах. Послушник Анфим знал: настоятель хочет, чтобы на Соловецких островах, как в божьем раю, обитали все птицы и звери, какие только водятся на земле. Ну, может, не совсем так, слышал Анфим, что в жарких странах такое зверье бродит, что не приведи господи — больше собора, возведенного настоятелем во имя преображения господня, но эти чудища, слава господу богу, стужи не выносят. Им, стало быть, тут делать нечего, соберет игумен тех зверей, что на святой Руси водятся. И ведь все получается по Филипповой задумке: сколько водяной и болотной дичи объявилось, сколько зверья в лесу, отродясь здесь не обитавшего, и деревья, и кусты, и цветы, и злаки, в их пространствах неведомые, цветут и в семя, и в плод идут. Недаром же отец Паисий, зарящийся на место игумена, нашептывал братии, что не от светлых сил такая власть над природой Филиппу дадена, что тут ворожбой отдает. Как не отсох язык у Паисия, выходит, сомневается он во всемогуществе господа, считая, что лишь от князя тьмы великие чудеса проистекают? Чего он все о соблазне вздыхает? Какой тут соблазн? Возделывай свой вертоград, приумножай его дары, тому священное писание учит. Послушник Анфим не был так дик и темей, как думала о нем монастырская братия, но слишком прост сердцем, чтоб донести игумену Филиппу о наветах Паисия.
Они подплыли к мыску. На ветке ракиты сидела, вертя головкой, носатенькая пичуга с желтым воздухом в надбровьях.
— Ведаешь ли, что за птичка? — спросил послушника игумен.
— По клюву — куличок, но по перу такого не видывал.
— Его игуменом кличут, — улыбнулся Филипп. — Сибирячок к нам сроду не залетал.
— Ить не пужается! — восхитился Анфим.
— То и дорого, — с удовольствием произнес настоятель. — Значит, ведает свою безопасность. Есть ли у него самочка? — озаботился он. — Дай бог, чтоб имелась. Живи у нас, плодись и размножайся, птичка божья, коровайка-игумен!
Куличок посмотрел на преподобного Филиппа черными бусинками глаз, переложил головку справа налево, потом слева направо, будто вслушиваясь в его слова и силясь постигнуть их своим малым разумом.
Отдав внимание птичке, Филипп вспомнил о государевом посланце и приказал плыть к монастырю. Анфим с умилением, близким к слезам, смотрел на своего духовного вожа, отчего изуродованное лицо его перекорежилось страшно. Когда Анфим был ровен или сумрачен, его черты обретали жутковатую значительность, как у битого в сражениях воина, а узкие, ночные глаза глядели таинственно и сурово, но стоило послушнику улыбнуться, испытать радость или умиление, как заячья губа вздергивалась, обнажая клюквенную десну, нос уползал в сторону — за натяжением разорванной от глазницы щеки, — и Анфим глядел придурком, отвратительным шутом.