Читаем Поездка в горы и обратно полностью

Белейшая воздушная лепешка. И еще теплая. Хрустит. Запах — как в детстве у пасхального пирога. Однако Лионгина не успевает и кусочка проглотить.

— Винца попробуйте! Наше, местное, из своего винограда давили! — упрашивают Лионгину сразу несколько голосов. С ней любезны и внимательны все, лиц она не различает. Но пить вино? Нет, пить она не станет.

Ни пить, ни есть… Она сыта уже красками и запахами, сами названия — хачапури, сулугуни, лоби! — звучат как музыка — аллегро, анданте, скерцо! Она опьянела от мерцания свечей, путающего представление о времени, внезапно приближающего далекое прошлое, — не хватает только лат и мечей, вместо галстуков и наручных часов. А где же торжественные, громогласные и трогательные милые речи, которыми по порядку, указываемому тамадой, восхваляют друг друга мужчины? Каждый призыв поднять бокалы, в которых искрится белое и красное вино, означает приглашение к соперничеству со всеми и самим собой еще никем не высказанными словами. Они должны тут же, на месте распуститься, зашелестеть пышной листвой и одарить застолье сочными плодами, эти слова! Здесь не пьют и уж тем более не пьянствуют, хотя вино обильно течет из кувшинов и клокочет в горле, — говорят, говорят, говорят, и даже опьяневшая, отнюдь не от вина — всего-то несколько капель с губ слизнула! — Лионгина чувствует, что за этим столом не следует искать тождества с действительностью. Ни повседневной борьбы человека с камнем, ни солнца, испепеляющего рубашки на стариковских спинах. И гул землетрясений проникает сюда разве что анекдотом, хотя люди в селении шепчутся о них, как о постоянной небольшой войне, — ведь неподалеку, за горами — Турция, где земля ходуном ходит от кипящего в глубинах котла. И, однако, все это плещется в их речах, в громовом смехе — и солнце, от которого трескается земля, и камень, служащий препятствием и лемеху, и корням, и еще многое-многое другое, что вбирает в себя со здешним воздухом даже посторонний. А может, они только шутят, на минутку отвлекшись от забот, шутят с очень серьезными, прямо-таки вдохновенными лицами? Ведь это же прекрасно, когда о невидном человечке, постоянно сидящем в тени толстой чинары — вокруг его стула валяются кучи газет! — молитвенно, до смешного торжественно говорят:

— В его стихах, в его удивительных строфах шумит горный ветер!

О другом — большелобом математике — он смачно жует зелень, засовывая ее в рот целыми пучками, и она шевелится у него под носом, словно усы, — повествуют не менее торжественно:

— Когда нашу жажду не утоляет божественная поэзия, мы припадаем к роднику его чудесных уравнений!

Красиво-то красиво, хотя слева все время нашептывает ироничный голос змея-искусителя («Тут и самому Руставели уже нечего было бы делать! И господину Эйнштейну. Вам не кажется, мадам?»). Нет, Лионгине не кажется, так как слова тостов обладают тайной силой, и видишь горный ветер, прибивающий к камню редкую траву, видишь, как мгновение удерживает он ее слабые стебельки, отпускает и снова причесывает, и не надоедает смотреть на сильные, нежные, ласкающие каждую былинку пальцы ветра. У маленького человечка — она заметила — удивительно нежные пальцы. А что касается пышных слов, то они пенятся и опадают — необязательно в них верить, достаточно восхищаться их фантастическими гейзерами, вздымающимися, словно горы, чьи темные громады высятся неподалеку как доказательство существования того, чего, возможно, и нет. Да, все в этом застолье чрезмерно ярко и величественно, как в горах: дружба, славословия, скромность. Чрезмерно, если смотреть снизу, запрокинув голову… А если — сверху, с вершин? Господи, один бы разочек глянуть с вершины! Хоть бы до часовенки добраться!

— Что, умеем хвастать? Чем меньше народ, тем больше хвастунов! — Это снова шепчут ей слева, чтобы не таяла от восхищения.

Не собираясь соглашаться, Лионгина не решается и возражать этому трезвому голосу, развенчивающему высокие слова, ибо тогда пришлось бы схватиться не только с голосом, но и с косящим на нее, горящим раскаленным угольком глазом, и с орлиным носом, и с трепещущей и радужно сияющей тропической птицей — галстуком. И глаз, и хищный нос готовы, кажется, немедленно вцепиться в нее и не отпускать, если она посмеет раскрыть рот.

Между тем стол все чаще орошают струйки вина — вино ведь не вода, ударяет в голову. Начинает расстраиваться строгий порядок, морщится запятнанная скатерть, пошатывается стол, что ж, они люди, не боги, да, Алоизас? Но он не слышит ее — страстно полемизирует о чем-то с математиком. В начале пира с противоположного конца стола придерживал было ее взглядом, словно рукой, чтобы она не забылась и не стала для сидящих рядом лакомым куском, вроде жареного цыпленка, которых тут и без нее навалом, а теперь уже не обращает никакого внимания. По изменившемуся цвету лица видно, что выпил предостаточно, — неужто и его поманила небудничность?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже