Она опускается на табурет, прикосновением руки побуждает Алоизаса устроиться рядом, он отрицательно покачивает головой и высится над ней с торчащим кадыком. Нужно сохранять некую дистанцию, чья-то голова должна мыслить трезво. И так чуть не ввязался в авантюру, жалеючи ее. Заварить чай — авантюра? — мелькает насмешливая мысль, остатки прежних времен, когда с помощью кривой усмешки он побеждал и большие страхи.
— Только прислонюсь к стенке и вскочу. Вот так! — Лионгина пытается приподнять руку с колен и не может. Сидит, безвольно опустив плечи, потрескавшиеся губы вздрагивают, как наколотый на булавку мотылек. Издерганной, полуживой — все-таки приятно шевелить крылышками в тепле. На бледном лице проступает слабый румянец, и Алоизас разрешает себе заговорить более суровым голосом:
— Соображаешь, сколько времени? Час ночи!
— Надо же, час ночи, — сонно удивляется Лионгина, будто не она соблаговолила так поздно притащиться домой, а какая-то другая женщина, присвоившая ее имя.
— Я с тобою серьезно говорю!
Алоизас едва сдерживает себя — так бы и встряхнул это расслабленное тело. Впрочем, хватит трепать себе нервы, довольно загадок и отвратного настроения. Но и в этот момент, добиваясь полной ясности, он не особенно ее жаждет. Ясность может еще сильнее все запутать. Поэтому он сбавляет тон, хотя все еще сверлит жену глазами. — И все-таки, что с тобой стряслось, Лина? Вроде бы имею право знать…
— Со мной? Ничего. Ровным счетом ничего… Может, с тобой?
Это не ответ, скорее отговорка, если не дерзость. Да, с ним кое-что случилось, не успел еще толком разобраться, что именно. Прежде всего, беспокоясь о ней, ни на строку не продвинулся вперед. Во-вторых, какая-то девка лапала его перламутровую раковину — отныне будут раздражать следы чужих пальцев на ней. В-третьих, разнервничавшись, он изменил самому себе, своим принципам: готов был заварить чай! До сих пор ни разу даже газа не зажигал. Не бог весть какая наука, как-нибудь постиг бы, но сегодня — чай, а завтра? Чего еще потребует она завтра? В какой капкан чуть-чуть не сунул голову! Он ощущает себя преступником — перед собой и перед Гертрудой. Ясно видит сестру — стоит в дверном проеме. Лицо каменное, широченная верхняя губа осуждающе вспухла.
— Глупости. Что может случиться дома?
Он не склонен выдавать себя. И Гертруде нечего здесь делать. Все же мысленно представляет ее себе — повернулась, уходит, взгляд провожает напряженную, обиженную спину. А ведь и она человек! Не видимся по целым месяцам, не звоню. Сегодня я, как никогда прежде, — Губертавичюс, преисполненный уважения к своему роду.
— Дома… дома?
Что это? Спит с открытыми глазами, хоть и пытается улыбнуться? Лицо — белое, плоское, твердое. На такое бабочка не сядет. Кажется, выдавит улыбку — и пойдет лицо трещинами. Ей-богу, не видывал у нее такого, нет, вру, видел. Не хочется вспоминать где.
— Ладно. Устраивайся, как тебе угодно, но возвращайся пораньше. Ночные прогулки могут плохо кончиться! — Во что бы то ни стало надо заставить ее очухаться, если, конечно, не притворяется, чтобы побудить его еще дальше отступить от своих принципов, добровольно сойти с домашнего алтаря или пьедестала, который сама — кто же еще, если не она? — соорудила. — Разве не слыхала про студентку? Нашли в овраге за городом… Трое извращенцев, один несовершеннолетний, бежавший из колонии… Неужели не слышала?
— Говорил кто-то еще в прошлом году. — Лионгина явно тянет время — последние мгновения бездеятельности и расслабленности.
— В прошлом? Думаешь, нету новых фактов? — Действительно в прошлом… Вот ведь неудачный пример привел. Уже который раз подводит в этот вечер память! — А про одну пожилую женщину рассказывают…
— Лучше обрати внимание на пожилую женщину рядом с собой! — Лионгина отталкивается от стены и, стараясь держаться прямо, поднимает на мужа неживое лицо, кажется, упади она — зазвенит осколками. — К ней приставал на улице пьяный мальчишка. Веришь?
— К тебе? Пьяный? — Этого следовало ожидать, недаром мерещились ему за окном всякие чудила, пусть виднелись там только голые, облитые дождем деревья, обычные деревья.
— Почему бы и не ко мне, если к старухам пристают? Ведь я достаточно старая! — И, вместо ужаса или возмущения, у нее вырывается смех, хохочет так, что затылком стукается о стену, давится, икает и никак не может остановиться, хотя понимает, что хохот ее непристоен, оскорбителен. И еще понимает, что смеется не над тем, как ошарашен был преследователь, когда она обернулась, а над собою, над своими бессмысленными стараниями противиться тому, что неизбежно. Может, все это заслуживает лишь легкой усмешки, и только?
— Не могла сразу сказать? И тебе смешно?