Что-то огромное, черное вырастает из снега справа — это не призрак, а одинокое дерево, скорчившееся у дороги; или же это забор, засыпанный снегом; он выглядывает из снежного намета, похожий на высокую белую волну. Вот снова вырастают призрачные тени и силуэты далеко впереди, и вот уже видна сгорбленная спина кучера, движущиеся конские крупы, чье-то лицо в свете цигарки; это свои, из Акулова, они встали заполночь и везут зерно на мельницу.
— Ээй! Тпрру!.. Ты, что ли, Митька?
— Мы едем на Халтуринский завод! Как там, на озере?
— Все в порядке! Тпрру!.. Эй! Васька! Держитесь левее!
— Пошел! Но! Пошел! Но!
Я сидел в санях рядом с Васильевым, директором лесопильного комбината имени Степана Халтурина. Он недавно вернулся из трехмесячной научной командировки в Англию и отзывался об Англии весьма трезво, разумно и критически.
— Англию здесь раньше ценили очень высоко. Среди русской буржуазии было много англоманов, да и рабочие англичан уважали. Когда же на севере, под Архангельском, с ними столкнулись лицом к лицу, выяснилось, что и русские тоже чего-нибудь да стоят. Здорово мы поколотили этих англичан! Да у них только мясные консервы лучше, чем в России, вот и все. До сих пор работают на станках, над которыми бы и в Тульской губернии обхохотались. Добыча угля у них отстает от Германии процентов на пятьдесят. Пока они не модернизируют оборудование в шахтах и станки, безработица у них не сократится. Но при нынешнем экономическом строе это вряд ли возможно, и у английского рабочего класса нет никаких надежд улучшить свое положение. Другое дело здесь, в России! На сегодня производство в среднем составляет семьдесят восемь процентов довоенного уровня. Самое позднее через два года будет сто процентов, а года через четыре-пять, в девятьсот тридцатом, все сто пятьдесят. Это значит, что уровень жизни среднего рабочего в девятьсот тридцатом году будет на семьдесят два процента выше среднего. В Англии, в индустриальной стране с консервативным строем, это невозможно. В Англии было бы невозможно снизить зарплату в целой отрасли на десять-пятнадцать процентов, но и улучшить положение рабочего класса пропорционально росту производства там тоже невозможно.
В России все это возможно, ведь рабочие сами представлены и на фабрике, и в органах власти, сами ведут свои дела. А если не получается — кто виноват? Значит, сами и виноваты! Больше отвечать некому. Сегодня ты сам себе хозяин, вот и работай, как умеешь! Это трудно. Часто просто невыносимо тяжело!
Лично я до апреля семнадцатого не состоял в партии. Вот когда Ильич вернулся из Швейцарии, тогда только меня осенило. Но у нас есть старые товарищи, подпольщики, они по пятнадцать-двадцать лет работали под угрозой кнута и виселицы. У них уже все нервы истрепаны! Это старые усталые люди, они мрут как мухи один за другим. Люди не выдерживают нагрузок, падают духом, выходят из строя. Легче было раньше вести нелегальную пропаганду в рабочих столовых, чем теперь сидеть в какой-нибудь вонючей конторе. Но и это нужно. Люди не хотят думать, и параграф становится опаснее контрреволюции. Все подводят под параграфы, пишут инструкции, создается чиновничий аппарат, появляется карьеризм. Карьеристы врут, они подлизываются и воруют, а как все это объяснить обыкновенному партийцу, который вкалывает на заводе, испытывает лишения, мерзнет? Если он провел лучшие пятнадцать-двадцать лет своей жизни в борьбе — по тюрьмам, по забастовкам, в восстаниях. Он дрался как лев везде от Владивостока до Риги, истекал кровью, голодал, и как ему теперь объяснишь, что приходится снижать зарплату, что в учреждениях сидят бывшие царские чиновники, дураки и бездельники, а больше туда посадить некого! У людей кровь бросается в голову, они возмущаются про себя, а поделать ничего не могут. Многое неясно, а интеллигенции у нас нет. Да если бы у нас было сто тысяч таких интеллигентов, как Бертенсон, мы бы подняли Россию. Бертенсон ничего не смыслит в политике, но он специалист своего дела, и он честный человек! Он работает как лошадь и не ворует! Но что делать, если вся русская интеллигенция такая же, как Алексеевы! Вспомните только эту безумную женщину!
(Я вновь представил себе прокуренное театральное пространство за шкафами и отчаянно рыдающую Анну Игнатьевну. Под монотонный звон колокольчиков, при свете оранжевых и зеленых северных звезд все это показалось каким-то туманным, давно расплывшимся видением. Я попытался объяснить Васильеву, что параллели между теперешним положением Анны Игнатьевны и жизнью господина Диффенбаха вызвали у нее естественный протест, что виновата не она, а Диффенбах со своими злосчастными фотографиями.)