Первый из них заключался в поиске работы в другой газете — и там все начинать сначала. Во-первых, долго. Пока она получит возможность уехать корреспондентом в Сайгон, и война закончится. Во-вторых, где гарантии, что ее вообще туда отправят. Так и будет дальше изображать куклу в Париже. А в-третьих, нельзя сбрасывать со счетов Гастона, потому что, если он захочет устроить ей сражение, он это сделает. И она едва ли сможет ему противостоять в настоящий момент.
Второй вариант был довольно болезненным для ее стремления к независимости. Обратиться в Кинематографическую службу вооруженных сил[1] и добиваться отъезда в Сайгон уже на правах добровольца означало потерять всякую надежду на достоверное освещение событий, которые ей довелось бы увидеть. Все знали, какой цензуре подвергались материалы Кинематографической службы, одного из ведомств Министерства национальной обороны. С другой же стороны, ее основной задаче это никак не могло бы помешать, а возможно, даже поспособствовало бы. И чем дольше она думала, какие возможности открылись бы ей, имей она отношение к армии, тем более ясно сознавала, что другого решения быть не может. Во всяком случае, до тех пор, пока она, как сейчас, никто.
А значит, подать прошение. Всего-то.
К обеду, проведенному с Гастоном, буря, царившая в ее душе от неприятных новостей, хоть немного улеглась. Когда она знала, что делать сейчас, завтра или через неделю, жить становилось определенно гораздо проще. Разумеется, нельзя проявлять отчаянных по своей наглости инициатив, не взвесив все хорошенько, но ждать, когда получит одобрение, она не желала и с каждой прожитой минутой все больше утверждалась в том, что решила все правильно.
Они говорили о чем-то ненужном, а она была достаточно мила, чтобы Леру ничего не заподозрил, что творится в ее душе. Но сразу после того, как разошлись, Аньес, ненадолго заехав домой, чтобы переодеться и захватить документы, отправилась в Иври-сюр-Сен, где располагался форт д'Иври. Все, что ей было нужно, — выгадать немного времени, прежде чем Гастон поймет, что она затеяла, а потому сомневаться и раздумывать некогда. Нужно быть совсем идиотом, чтобы думать, будто Аньес де Брольи сдалась.
Вернулась она только к вечеру, весьма довольная собой. На рассмотрение дела ей пообещали не более двух недель, и это вполне устраивало ее, хотя и мало обнадеживало. Проверка. Проверка ее личности. И здесь уж как повезет. Это не Ренн, где все знали друг друга и любили присочинить. Это Париж, где она была не только родственницей Робера Прево, но еще и вдовой Марселя де Брольи. И обстоятельства его смерти, ее ареста и всего прочего, возможно, заставят их задуматься, прежде чем отказать. В конце концов, она больше ничем не запятнала себя. Никогда. Здесь каждый второй вынужден был так или иначе сотрудничать с немцами в годы войны. И каждому первому пришлось их терпеть.
В этом все — лицемеры. Не каждый может быть де Голлем. Даже Лионцем не каждый способен быть.
Лионцем, который ей вовсе не нравится!
А ведь она потеряла покой на целых пять дней, едва узнала его в мужчине на вечере у Риво. Под маской — узнала, едва он вошел. А уж после, когда он ее этак по-мальчишески, озорно содрал, и вовсе едва не задохнулась от этого узнавания, бившего прямо в грудь. И не верила себе, потому что откуда среди всех этих людей — богатых, образованных, принадлежавших к высшему свету послевоенного Парижа, взяться мужчине из рабочего района Лиона, приехавшего в Ренн в поисках заработка и уж никак не походившего хоть на одного из них. С его мозолистыми руками и короткими пальцами. Злой улыбкой и простоватостью, сквозившей в речи, пусть и довольно грамотной. Впрочем, новые времена рождают и новые элиты. Это еще Марсель поучал, его наука.
И все же она не верила, что это мог быть Лионец, которого она вспоминала чаще, чем нужно, в эти бесконечные два года. Невысокий, крепкий, с широкой линией мощных плеч в мундире, который шел ему, как ни одному ей знакомому мужчине. С прядью седых волос на челке, которую она помнила, и красноватым, еще не до конца зажившим шрамом на щеке, которого помнить не могла, потому что он был совсем свежим. Только с этим человеком она позволяла себе недоступную, запретную роскошь — быть собой. И вероятно, скучала она в действительности по себе.
А может быть, таким ей лишь помнилось их краткое прошлое, а в действительности она себе придумала его. Придумала. И Лионца, и вечер у маяка, и его детское желание увидеть океан, покорившее ее с первой минуты.