Но и работа, которая в любое время отвлекала ее от невзгод, сейчас была не в силах заглушить того, что колотилось в ней и что она хотела бы вырвать любой ценой. Единственное, что она сейчас могла — хотя бы не думать о Юбере. Потому что если еще и это в себя впустить, останется только сползти в темноте на пол и рыдать здесь, захлебываясь и давясь слезами.
В Сайгоне ей от него пришло единственное письмо совсем незадолго до отъезда в Ханой. Аньес распорядилась им весьма разумно — сожгла не читая. Потому что для такого, как он, связь с такой, как она, — слишком опасна. И то, что случилось, должно остаться в Париже и не проникать за его пределы. Лишь два места помнят их настоящими. Ее дом в Требуле, который она продает вместе с воспоминаниями. И его комната в пансионе. Уже даже этого слишком много для них. Какие письма? Лучше бы забывать!
И неважно, что больно! Потому что стоило углубиться туда, внутрь, и сразу появлялись сомнения в сделанном выборе. Никто и никогда не заставлял ее сомневаться. Ни разу. Ни разу до Лионца, который ей не нужен, но одна мысль о котором вызывала непереносимую боль потери.
Но он ведь не нужен ей! И его ребенок не нужен!
Еще спустя час Аньес пришла к закономерному выводу, что понятия не имеет, где взять врача. Это дома можно было что-нибудь придумать, несмотря на все трудности. Деньги и знакомства решали почти все проблемы. Здесь же она никого и ничего не знала. Куда обратиться? К кому? Кто поможет? Самое большее, на что она может рассчитывать, это найти какую-нибудь местную старуху, которая понимает в травах и сможет вызвать выкидыш. Ни о каких гарантиях, что она вообще останется жива после этого, даже речи не шло.
И в течение следующих нескольких минут Аньес пыталась справиться с этим выводом. Пережить его как-нибудь. С ней никогда ничего не случалось по-настоящему плохого. Она всегда выкручивалась, этому учили ее родители. А сейчас все пошло прахом, потому что в ее жизни в очередной раз появился Анри Юбер и то, что предлагал ей, было слишком хорошо, чтобы оказаться правдой. А теперь выходит, что не только предлагал, но еще и не оставил выбора
Аньес с трудом понимала прежде, что испытывает к Лионцу, сознавая, тем не менее, что привязалась к нему непозволительно сильно. Потом она уверовала, что полюбила. Но именно в этот день ей хотелось лишь одного — вытрясти из него всю душу за этакие проделки. Кто-то же должен быть виноват! Придумал ведь способ вернуть ее из Индокитая! Видимо, так сильно не хотел отпускать, и, раз официальные запреты и обычные просьбы не действовали, сделал заодно ей ребенка!
— Ну, мы еще поглядим, — процедила Аньес сквозь зубы, заканчивая работу.
Фотографии сушились. И она избегала смотреть на то, что на них изображено, кроме единственной. Той, на которой повстанец улыбался в секундах от смерти. Его лицо было беззащитным, беспомощным и светлым. Так улыбаются только дети и те, кому не о чем сожалеть.
В этом она была уверена.
Сердце задолбило о ребра. Взмокла спина. С нее будто покров содрали, который мешал ей думать.
Столь сильный, столь эмоциональный кадр, о котором она давно мечтала. Запрут в архив, такое показывать нельзя. Никогда и никому. Иначе исход этой войны для Франции и правда предрешен. Аньес сделала два коротких вдоха и медленно растянула губы и приоткрыла рот, попытавшись повторить это выражение лица. Радость или боль? На фото казалось, что радость. А в действительности, мимически — радость или боль? Уже ведь и не спросишь.
Тот текст, что вьетнамец произнес, если верить конвоиру, обнадеживал.
Ей сейчас вообще очень не хватало надежды. Одно упрямство спасало. А ведь Аньес даже еще не приходилось по-настоящему жертвовать. Великомученицы из нее не выйдет.
Через два дня в форт вернулся Кольвен и сменил ее в работе, заняв лабораторию. Отснятый ею материал казни отправился в Иври-сюр-Сен с ближайшей корреспонденцией. При Аньес остался контратип[1] снимка с улыбающимся перед казнью повстанцем. Она так и не смогла его отпустить и передумать тоже не могла.
В ближайшую отлучку она предприняла первую попытку найти врача и, переговорив лишь с одним из них, пожилым французом, вынуждена была признать, что на ее намеки он не отзывается, а спросить прямо ей не хватает духу — этот почтенный господин едва ли способен нарушить закон. Ее мучил страх перед возможным разбирательством — не хватало еще, чтобы стало известно, что она военнослужащая, поднимется шум, скандал, дойдет до начальства, и ее точно уволят из армии. Она пришла как частное лицо в штатской одежде, и после осмотра, заверений, что ее здоровье в порядке, но ей следует больше беречься и желательно сменить климат на более привычный, ушла, так ничего и не добившись. Смалодушничала, сама виновата.