«Небо скоро прояснилось, и свет дня залил стены города и величаво возвышающиеся дома, крашенные зеленым и красным, крытые жестью великолепные крыши. Кареты и телеги летят, грохочут по мощенным камнем улицам. Веселый многолюдный большой город представился моему взору»[276]
. Реальная картина, открывшаяся от виленского вокзала, — скорее, картина большого города вообще. Он и поражал прежде всего движением, шумом, темпом жизни, как сказали бы мы сейчас. «…Такой большой и шумный город как Вильна… город многолюдный, улицы которого наполнены шумом экипажей и дрожек, снующих во все стороны, город, улицы которого шумят голосами множества суетящихся людей, приезжающих сюда со всех концов, город, в котором нет человека, который бы не трудился целый день без передышки, добывая пищу…» (140–141). В дальнейшем в описаниях появляются конкретные, свойственные лишь этому городу детали: «Прекрасные дачные домики, утопающие в зелени так, что видны лишь крыши да верхушки благоухающих цветущих яблонь» (152).Появление в Вильно молодых евреев из провинции, из окрестных местечек, нередко именно так уходивших в «большой мир», чем-то напоминает появление здесь в начале XIX века молодых «засцянковых» (мелкопоместных) шляхтичей, приехавших учиться (как Мицкевич и его товарищи). Для тех и других это начало пути: образования, вхождения в мир и культуру. Вильно заманчив для них — столица и город надежд, «центр мира» и отправной пункт.
Но настоящим открытием для Мане стал не столько сам по себе город с улицами, зданиями, а его живописные окрестности — окружающая природа. Таково Вильно в его стихах: прекрасная природа в красках и запахах, а город — общим планом внизу, что соответствует реальной топографии (Вильно расположен в окружении холмов) и состоянию поэта, романтически возвышенного над земным: идеальное пространство для творчества.
Мане один из первых, вслед за Михой Йосефом Лебенсоном, обращается в стихах к изображению природы. И ему удается выразить живые впечатления, состояния, связанные с нею. Мане много размышлял и объяснил, почему «увидел» природу, лишь перебравшись из сельской местности в город (в этом особенность еврейской местечковой жизни): «Окрестности Радошкович чужды мне, как и окрестности Варшавы. Ребенком я никогда не выходил погулять… Мог ли мальчик оставить узкий и мрачный хедер [начальную школу] и прогуливаться в садах, любоваться розами, голубым небом, дышать чистым воздухом?.. Но когда величие природы коснулось моего сердца… когда, словно свиток, раскрылись предо мной небеса[277]
, и все краски земли, и все, что на ней, и язык творенья, которого я не знал, стал мне внятен, тогда природа вовремя открылась мне в прекрасных виленских окрестностях… дух мой прорвался тяжелой волной, словно сдерживаемые воды излились бурными потоками, и новые чувства — красоты — заполнили душу… В сердце своем я почувствовал любовь и райское блаженство, слушая голос соловья по вечерам. Все это я нашел в Вильне. Природа говорила мне там ясным языком, потому что любимые и верные друзья были со мной, там видел я и чувствовал и красоту, и святость, и любовь» (192–193). Очевидно, сам город побуждал «изучать» его природу, как и архитектуру (немало примеров тому в разных виленских культурах). Эти одинокие (или изредка с другом) прогулки по «виленским горам», в отличие от излюбленных студентами-филоматами маевок, в основном были лишены веселого полудетского озорства последних, в них больше созерцательности; однако размышления, серьезные беседы, поэзия, которым они посвящались, все же сближают их. Такие прогулки становились определенным видом культурного поведения, формировавшегося отчасти под влиянием литературы, отчасти, по-видимому, инспирировавшегося самим городом как местом освоения нового жизненного и культурного материала.