Пантеон богов, по сравнению с гатическим, значительно увеличился и усложнился. Более могущественным и величественным стал Ахура Мазда, осмысление которого жречеством приблизилось к монотеистическому, что отвечало сложившемуся самодержавию восточного деспота в рабовладельческом и раннефеодальном Иране. Сонм богов (язатов), окружающих верховного бога Ахуру Мазда, включал уже не только гатических духов, ставших абстрактными «амеша спента» в смысле «Бессмертных святых», но и многих издревле, до и вне зороастризма, почитавшихся племенных богов, отвергнутых в свое время Заратуштрой, но «введенных» жрецами в пантеон на положении «младших»: прежде всего Митру, бога Солнца и Правды, Ардвисуру Анахиту — богиню Воды и Плодородия, а также Тиштрию (звезду Сириус) и других. Вместо скромного гатического «Гаронмана» («Дом песнопения») божества населяют уже свой «олимп» — гору Хара, у подножия которой клокочет море Ворукаша. Антиподом Ахуры стал «меньший» по божественному рангу Сатана — Ахриман (в «Авесте» — Ангра Манью).
Совокупность исторических, литературных и лингвистических данных довольно убедительно говорит в пользу восточноиранского, то есть среднеазиатского, происхождения не только гат и яштов, но и «Авесты» в целом. В ней нет ничего, отражающего особенности религии западных иранцев, известные по сообщениям античных авторов, нет ничего о столь характерных для Западного Ирана тесных связях с Междуречьем, нет и западноиранских географических названий. Однако в процессе кодификации «Авесты» и ее распространения в Азербайджане и Западном Иране в нее вошли многие более поздние, западноиранские элементы, в частности, на языке, приближающемся к среднеперсидскому. Также является бесспорным, что в течение веков существенные части «Авесты» сохранялись изустно. Вследствие этого в ней переплетаются элементы двух родов: чисто религиозные — плод идеологического творчества жречества, и некоторые народные представления периода первобытнообщинного строя. С одной стороны, мы встречаем восхваление божественного происхождения царя, освящение социального неравенства («Ахуре Мазда богатый любезнее бедного» — «Вендидад», 4, 47), с другой — проповедь устоев родового строя.
Народные элементы являются наиболее древним «слоем» «Авесты». Они покрыты мощными пластами более поздних, жреческих идей, отражающих попытку внести весьма тенденциозную систематизацию в древние представления, подчинить их канонизированному учению, придать наивным анимистическим представлениям завершенную форму абстрактного религиозного мировоззрения, освятить власть царей как носителей божественного сияния (нимба) — Хварно. Жреческую линию в «Авесте» и в зороастризме, кроме культа Хварно, составляет также разработка вопросов демонологии (демонов зла и добра, которых множество) и эсхатологии, загробной жизни, конца мира и Воскресения, Страшного суда и др. Отсюда и религиозная нетерпимость в «Авесте», проявляющаяся по-разному: проповедь распространения зороастризма силой оружия уже в гатах («Ясна», 53, 8, 9); резкое выступление против «кровосмесительства» при браках с представителями чужого племени, против тех, «кто смешивает семя [родичей] праведных с семенем нечестивых [чужеродцев], семя почитателей дэвов с семенами [людей], их отвергающих… об этом говорю я тебе, о Заратуштра, что их убивать важнее, чем извивающихся змей и крадущихся волков» («Вендидад», 18, 62, 65).
При кодификации «Авесты» приспособление народных представлений к жреческим шло двумя путями: включением народных мифологических элементов в молитвенные тексты или изображением некоторых абстрактных божеств в привычных народных конкретных образах.
Нашла отражение в «Авесте» и зародившаяся на заре классового общества народная мечта о справедливом, добром вожде, правителе. Впоследствии она превратилась в крестьянскую утопию о «хорошем царе», столь распространенную в средние века. В гатах говорится о добрых правителях, которые должны изгонять врагов, совершающих набеги на оседлые оазисы, и «нести мир для радостных селений» («Ясна», 48, 5; 53, 8 и др.), о приходе мессии — Сошианта для установления справедливости на земле. Сохранились в «Авесте» и отголоски социальной утопии о счастливом веке, о земле, где не бывает «ни мороза и ни зноя, ни болезней и ни смерти, ни зависти, порожденной дэвами» (свидетельство разложившего общину имущественного неравенства) («Ясна», 9, 5).
В немногих поэтических фрагментах, часто затерянных, словно оазисы, в пустыне жреческих текстов, но передающих народные сюжеты и мотивы, отражающих живое восприятие природы и бытовых реалий, язык «Авесты» весьма красочен, образен и ярок.