Но эта «надмирность» предопределяла, с другой стороны, то, что все идейно-социальные противоречия осмысливались и разрешались как бы не в самой жизни и с ее помощью, а в духовно-философском мире творца, представая реалиями сознания и бытия, а не общественной практики и жизни. Титанический спор с богом, как христианским, так и мусульманским, позднее сменяется констатацией реальных социальных противоречий, которые предстают как противоположности, навсегда данные в своей несовместимости, как извечные свойства человека и мира.
Поэт XI века Носир Хисроу в «Споре с богом» констатирует: «Семя древа искушения в сердца // Сам ты кинул, сотворив людей, — давно». Вывод: «Я пучиною сомнений поглощен» — есть в некотором роде божественное предуказание для ищущего истины духа. Поэты XIII–XIV веков Фрик или Ованес Ерзнкаци констатируют жизненные противоречия уже как статичные данности, с которыми как будто никто не в состоянии совладать — и прежде всего сам бог, на которого раньше были все надежды: «Ты в рыцари выводишь тех, кому б сидеть в хлеву свином, // Без заступа ты роешь ров и рушишь праведника дом». В этой статике не только упрек богу, но и обвинение самой жизни. Но в этом случае бог заменяется понятием судьбы, понятием, ближе стоящим к человеческой земной природе. Именно здесь рождается тот пессимизм относительно возможностей человеческих усилий, который столь часто связывают с восточной поэзией. Контрастное восприятие несовершенств мира кончается мыслью о вечных свойствах природы бытия, не подвластных не только человеку, но уже и самому богу, и в этом нельзя не видеть конечно, шага вперед в художественном осмыслении социальной сущности мира:
Поэзия в средние века отмечена тотальным критицизмом по отношению к общественному жизнеустройству. Он абстрактен с точки зрения социальной, но всеобъемлющ и довольно тонок с точки зрения свойств человеческой природы, которые и в последующие века осознанного общественного существования не раз ставили в тупик апологетов чистого рационализма.
Необходимо, однако, отметить неуклонное движение поэтической мысли к осознанию социальных обусловленностей. Если Закани (XIV в.) видит своего первого врага в невежестве, как в антиподе разума, пред которым последний бессилен, причем к невежественным силам причисляются и владыки земли и неба:
то Физули и Саидо Насафи уже непосредственно социальны.
В философскую лирику Физули проникает острое ощущение неблагополучия мира. И хотя образная система остается как будто прежней, сквозь нее явственно проступает социальная направленность, в ней звучит не общефилософская, а именно общественная коллизия:
У Саидо Насафи социальная направленность конкретна, более того, она диктует и видоизменяет традиционную образность — даже в пейзажной зарисовке чувствуется не только новый демократизм, но и принципиальная политическая заостренность. «Кипарисы на стрелы, пронзившие луг, похожи… // Слушай, Саидо, повсюду стон ищущего правды существа!» — вот главная мысль поэта.
Так истина становится правдой. Отсюда вызывающий демократизм и сарказм поэта: «Простонародье, голытьба великодушнее, чем знать!.. // Нужней небесных эмпирей сей жернов мельничный вертится!» Поэзия превращается в сатиру, идеал утверждается через отрицание, инвективу, столь характерную для поэзии и сознанья средневековья.
И все-таки для восточной поэзии более свойственна не чистая социальность, а всепримиряющий и всевидящий мудрый стоицизм, переходящий в скептицизм. Примером могут служить строки бессмертного Навои: