Это мое стихотворение 1965 года.
Отправляясь к Игорю на рыбалку, я обычно доезжал до Минска или до Орши, а потом на такси — времена были вольные, не рыночные! — добирался до Могилева, иногда он встречал меня на оршанском перроне. Потом вспоминал:
День-другой мы чиним снасти, добываем леску, крючки, копаем червей, налаживаем поплавки и грузила, читаем друг другу стихи, шляемся по городу.
Его мать — седая тихая женщина Ксения Александровна — кормила нас скромными обедами, отец, Иван Иванович, внедрял в наши легкомысленные головы политические новости, почерпнутые из газет, а я с недоумением, а порой и возмущением постоянно осаживал неожиданные приступы несправедливого гнева, которые вдруг охватывали Игоря во время разговоров с отцом и матерью. Дело доходило до того, что я порой не выдерживал:
— Игорь! Или едем сейчас же на рыбалку, или я возвращаюсь в Москву, слышать, как ты кричишь на мать и отца, я больше не могу!
Он хмурился, засовывал в рот сигарету, плотно закрывал дверь комнаты, в которой мы жили, но молчал, ничего не объяснял мне, не оправдывался…
Его отец и мать были сельскими учителями из поселка Белыничи, после войны переехавшие в Могилев. Они трепетали перед ним, как родители Базарова перед своим сыном. Обстановка в маленькой двухкомнатной квартире была аскетическая, почти убогая, деревянные полы скрипели, самодельные стулья разваливались, и я чувствовал, как мой молодой друг стыдится этой естественной бедности.
Постепенно я узнал о причинах его гневных вспышек в разговорах с матерью и отцом. Сначала из стихов.
"Год 52-й играет на трубе. Поет над головой в сиротской синеве", "Я о детдомовце забыл", "Остриженные все под ноль", "Плачут сиротские горны", "Там вечерами хор детдомовцев поет", "Стоит монастырь за Днепром. Веселый советский детдом", "Словно я убежал из приюта"…
Случилось так, что, когда родился его младший брат и заболел отец, Ксения Александровна вынуждена была на какое-то время отдать Игоря в послевоенный интернат. Ребенок стал как бы сиротой при живых, родителях. Что он там, тщедушный, болезненный подросток, пережил — одному Богу известно, но когда я все это уяснил, мне стал понятен жалостливый, неизбывно виноватый взгляд матери на взрослого, почти тридцатилетнего мужчину, ее покорное молчание в ответ на приступы порой почти беспричинной ярости и даже оскорблений, слетавших с его уст… Она выслушивала их, не возражая, трясла головой, брела на кухню, дрожащими руками двигала кастрюли, звенела посудой, потом робко высовывала голову, предлагая нам чего-нибудь поесть или попить чаю. Иногда он сменял гнев на милость, говорил ей что-то ласковое, и отблески грустного счастья начинали светиться в ее влажных виноватых глазах.