Это была высокая, стройная брюнетка с размашистыми приемами, громкой и всегда, даже над самыми любимыми предметами, злобно насмехающеюся речью.
– Ребята! – говаривала она тогда, пародируя наши же фразы, – пьяницы вы, негодяи и глупцы здоровенные, это правда, но вы всегда найдете во мне добрую мамзель, готовую вам дать самые полезные советы, потому что я всех вас умнее и доброты у меня у одной тоже больше, нежели у всех у вас вместе. Целуйте у меня ручки за это – и выпьем.
Мы целовали у нее ручки и выпивали. В настоящую же минуту я почти ничего не помнил об этом, но, при виде разбойницы, старинные, давно прошедшие дни молодых увлечений живо воскресли в моей памяти, обширная программа разнообразных глупостей, наполнявших эти дни, повторилась в голове против воли и окрасила румянцем стыда лицо, давно уже от румянца отвыкшее.
– Это ты, Саша? – промолвил я.
– А то кто же? – ответила она, улыбаясь. – Глупо так долго меня не узнавать. Я не то, что ты: я ничуть не изменилась. Я, кажется, никогда так не подурнею, как ты. Скажу тебе по секрету, одного боюсь: как бы еще больше не поумнеть, тогда я еще злей буду…
– Скажи, пожалуйста, только, ради бога, без острот, как ты попала сюда? Знакома, что ли?
– Напрасная просьба, Сизой; ты знаешь, я без остроты слова не могу сказать. А попала я сюда потому, что сей макарка (ты знаешь, что макарками будочников зовут) – мой единоутробный братец.
– Ты, помнится, говорила, что ты дочь полковника какого-то, потерявшаяся от гибельных обстоятельств.
– Все ты перевираешь, забывчивый! Дочь майора, я тебе говорила, получившая прекрасное воспитание и погибшая вследствие пьянства родителя и собственной невинности. Но ты не должен был верить этому, литератор близорукий, потому что все мы – когда будешь писать обо мне повесть, скажи, чтобы «все мы» кривыми буквами напечатали, – все мы так говорим. Поглупей какие скажут, пожалуй, что тятенька был капитан, а маменька майорша; оно, может, это и правда, только отчасти, всегда же это вздор. Я просто подмосковная крестьянка, Дунька Мизгирева. Могла бы я и княгиней быть, ежели бы была прежде так же умна, как теперь, и немного злее того, как теперь. Верь ты этому, заступник простых русских людей, говорю тебе, и радуйся: я достойно бы украсилась сиятельным титулом.
В былые времена я действительно угорал от такого рода фраз. В устах разбойницы они способны были тогда томить мое сердце великой тоскою о том, что такая натура погибает безвозвратно: они волновали ребячью кровь мою до страстного желания посвятить молодые силы на то, чтобы поднять с болезненного одра прекрасную жизнь, изуродованную нравственными болезнями, и исцелить ее, но в настоящую минуту мне противно было слушать эти цинические выходки и вместе с тем хотелось услышать их до конца.
– Что ты нынче поделываешь? – расспрашивала она меня. – По-прежнему ли с своими просвещенными приятелями несешь чепуху?
– Какие приятели, Саша? – отвечал я. – Тех уж нет: я давно с ними разошелся.
– Какой ты благонравный! В этом ты ничего не переменился. И тогда ты был такой же благонравный. Другие хоть пили и скандальничали, как повелевал долг службы, а ты ни в дудочку, ни в сопелочку; руки только всем связывал, – две рюмки тебя сваливали. Теперь-то хоть, по крайней мере, исправился ли?
– Кажется, исправился.
– О, добрый мальчик! Ишплявилься!.. Не видала я, ты думаешь, как с фельдфебелем вы сейчас наказывали моего брата рюмочками? Впрочем, может, ты поступал так вследствие высших литературных соображений, – так это по-вашему говорится? Показала бы я тебе соображения, – ну, да уж бог с тобой: не хочу я больше быть Сашкой-разбойницей. Хочу опять быть Дунькой Мизгиревой и жить по завету отцов.
– Значит, ты тоже исправилась?
– Как тебе сказать? Право, не знаю. Вы тогда толковали: исправиться – значит вперед двинуться. А мне бы назад отодвинуться, к детству. Много то время лучше было.
– Конечно, то время гораздо лучше, только легко ли тебе будет возвратиться к нему?
– Я не говорю, что легко. Да шатания-то мои мне опротивели до тошноты, а главное – старости страшно!.. Видишь ты этого солдатика? Вот все икает-то который? Это, милый ты мой, важная птица, завидный для девицы нашего сорта жених. Единоутробный мой и хлопочет теперь об этом из всех сил. И не почувствует, сердечный, как я стану унтер-офицершей и честною женой. Венец, брат, ведь все, не в одном нашем омуте, покрывает. Может, лет эдак через тридцать, прапорщицей буду, в большой свет попаду…
– Да, это хорошо! – сказал я в рассеянности.
– Да ты, я вижу, забавник! – ответила она с громким хохотом. – Поддакиваешь. Исполнение желаний и без твоих слов полное… Давай исправляться, Сизой!
– Давай, – согласился я.
И мы выпили.
– Скверная у меня привычка есть, Jean: выпью одну рюмку, хочется другую. Выпьем по другой!
Мы выпили по другой.
– И другая у меня привычка есть, еще глупее: когда выпью другую, уж не могу никак, – надо третью.
– Это ты шутишь?