Позднее Зимка много напутала, поддавшись неистребимой привычке украшать всякое простое и естественное душевное движение множеством словесных побрякушек, но сейчас, в миг подлинного потрясения, она и чувствовала подлинно. Потому она поняла и догадалась, что Юлию не нужно было прощать. Нет, не прощение отзывалось болезненной дрожью, когда он снова и снова перехватывал любимую, страдая от невозможности слиться с ней без остатка… то было иное: мучительное преодоление. Юлий переступил себя, переступил честь и гордость, самоуважение, может быть. Переступил и оказался по ту сторону добра и зла, словно в иной действительности. А прощение? Что оно значило, прощение?
— Прости, — прошептала Зимка.
Они сливались в объятиях и, когда отстранились на миг, задыхаясь до головокружения, Зимка увидела на загорелом лице его слезы. Она целовала их, соленые, горькие слезы, и пила, слизывала языком — рыдания прохватывали Юлия.
Потом она сидела у него на коленях, ласкала твердую влажную грудь под рубахой, целовала и говорила. А Юлий слушал ее, как ребенка, — не прерывая, и только, когда она забалтывалась уж слишком, целовал глаза… а иногда губы, ловил их губами и смыкал, не давая произнести слово, но Зимка тихонечко уворачивалась.
Пожалуй, он молчал слишком долго, это-то и понуждало Зимку к ненужному многословию. Женским своим чутьем она понимала, что не нужно много оправдываться и повторять: «что же мне оставалось делать?» И будь Зимка чуть холоднее и чуть расчетливее, она бы, конечно же, промолчала и вовсе не стала бы заводить разговор о своем вторичном, предательском замужестве и обо всем том, что нельзя было оправдать никаким словесным плетением. Будь она чуть расчетливее, она бы молчала. Но она любила Юлия, любила, как никогда прежде — до затмения чувств, и потому она делала то, чего делать было нельзя, — она оправдывалась.
И среди этого шепота, все более слабого и жаркого, среди страстных оправданий и объяснений они свалились с пенька в траву на муравьев и букашек… И Юлий, теряя дыхание, прошептал:
— Прости, родная… я больше не понимаю тебя. Я снова не понимаю по-словански. Ни слова.
Признание Юлия обожгло Зимку как какая-то неясная обида, и все же она почувствовала облегчение, когда, получив наконец возможность что-то сообразить, поняла, что оправдываться и в самом деле не нужно.
Правда, Зимка не замолчала, оставив оправдания, она продолжала городить вздор, все, что на ум взбрело, — так объясняются с понимающим только голос, ласку или упрек, ребенком. Юлий слушал ее, улыбался и целовал в ответ на каждое слово.
Они были счастливы, как может быть счастлива на сознающая себя молодость, счастливы, как никогда прежде и, вероятно, никогда потом. Вечер, ночь и еще день, и снова ночь — бесконечная и быстротекущая пора! Они не тратили даром ни мгновения. Они бездельничали и нежились, будто располагали вечностью, но каждое бездельное мгновение дня и ночи вмещало в себя ту упоительную полноту чувств, которая обращает время в нечто почти вещественное, почти осязаемое, в нечто наполненное яростью красок, звуков и ощущений. Они были счастливы даже во сне, да и не спали вовсе, кажется, ибо, смыкая глаза, уже находили себя в объятиях друг у друга, ощущали сквозь дрему сцепление рук, прикосновение бедер и смешавшееся дыхание.
Ничто не занимало их ни в прошлом, ни в будущем. Зимка не знала, как великий князь Юлий обратился в свинопаса, и не желала знать. Юлий не знал, не ведал, где шлялась его неверная жена, слованская государыня, как провела она разделивший их пропастью год, и не делал ни малейшей попытки проникнуть в эту тайну. Конечно, Зимка не забывала, что Юлий пасет свиней, напротив, — помнила и умилялась; со смехом задрав подол, носилась она с хворостиной по лесу, чтобы загнать ввечеру диких хрюшек в сплетенное между деревьями стойло. А Юлий не забывал, что Золотинка его великая государыня и княгиня. Поднявшись с рассветом прежде любимой, он бережно чистил ее красное платье, разглядывая его с восхищением, как человек, никогда не видевший богатого, отделанного серебром наряда… гладил нежнейший бархат, уже помятый, в лесном соре, и вдруг, не сдержав внезапно хлынувших слез, зарывался лицом в подол и мотал головой, покачиваясь.
Раздевшись донага жарким полуднем, они купались в тайном лесном озере, где высокие ели толпились по берегам, растопырив ветви, чтобы укрыть влюбленных от нескромных взоров, и не было тогда ни свинопаса, ни государыни, ни свергнутого, потерявшего престол и страну свою князя, ни предавшей его княгини — только прекрасные своим бесстыдством мужчина и женщина. Обнаженные тела их светились в совершенно черной, но прозрачно чистой воде. Вода эта, залитая в крошечное озерцо до краев, стояла недвижно, на века застыла она, ожидая влюбленных, ибо никто, кроме Юлия и Золотинки, никто другой, кажется, никогда не морщил еще эту гладь, ничей смех и разнузданные бултыханья не поднимали волну и не пугали заснувших в лесной чаще птиц.