Был февраль, глубокие лежали снега, крепкие держались морозы; младенца завернули в шубы, свозили в церковь, окунули в купель, надели крест, нарекли в память деда Иваном и вернулись на двор.
За праздничным столом, как водится, закричали, что надо прибавить второго, что бог троицу любит, брат Федор напомнил о четырех углах избы, поп призвал боголюбезно стремиться к шестому чаду, ибо человека творец создал на шестой день, сосед Федькович бухнул: «Где шесть – там и девять!», а Бутрим заключил с хохотом: «Рожать так рожать! Дюжину выстарайтесь, Ильиничи!» Посмеялись, пошутили, одарили, и беседа пошла обычной застольной колеей – о поляках, крыжаках, ливонцах, о походах и битвах, о тех, кого недоставало за столом, кто уже с небес взирал на крестины и на этот пир. Вспомнили о Генрихе фон Плауэне, ставшем великим магистром, о Сигизмунде, который стал императором, о Ягайле и о великом князе, словом, обо всех, кто высоко стоял, от чьей воли зависело, быть войне или миру, сидеть на дворах или рушиться в поле. Все видели, что Бутрим что-то веское держал про себя, просили его объявить во всеуслышание. Тот ошеломил: в награду за побитие крыжаков под Грюнвальдом и за татарский поход одиннадцатого года, когда сажали на ханство Джелаледдина, решено между Витовтом и королем дать боярам вольности. Уже староста жмудский Румбольд Волимунтович посылался Витовтом к Ягайле говорить по этому делу, и другое все уже подготовлено. В этом году совершится: получит боярство важные привилеи; так что Иванка, который сейчас надрывается, требуя мамкину грудь, уже по-другому заживет, не так, как они жили.
Бутрим близко стоял к великому князю, попусту, хотя во хмелю, не стал бы молоть языком. И гости Андрея, обмирая от надежд, спрашивали: а какие привилеи? что за права?
– Ну, ясно какие,– отвечал Бутрим,– не худшие, чем польская и чешская шляхта имеют. Вон как Великое княжество простерлось – от моря до моря лежит, втрое больше земель, чем в Польше, а против Вацлавова королевства, так в десять крат больше. В Чехии есть вотчинки такие, что с крыльца плюнешь – к соседу на крыльцо упадет, а шляхтичи хвост держат трубой, над нами посмеиваются: вы мол, что – Князева челядь, а мы – паны, себе полные хозяева; у нас пана сразу можно отличить – у каждого герб есть, он его на щите носит, на ворота прибивает, а у вас, мол, что холоп, что господин – не различить, неизвестно, с кем дело имеешь. Теперь, слава богу, осталось мало ждать: воинской славой на весь свет прогремели, выше крыжаков стоим, скоро и господарскими правами превысим кичливых панов.
– Так и нам гербы назначат? – спрашивали Бутрима. Тот кивал. Гости дивились:
– Гербы? Что в них толку-то, разве для забавы носить; насмотрелись у крыжаков: на щитах, и на панцирях, и на плахтах, только что на срамном месте не носят. Башенки, морды звериные, три рыбки, две рыбки, лук, какие-то волны, полоски, клетки, лычи воловьи – всякая ерунда. Можем и мы щиты разукрасить – дело несложное. А что к гербам? Что серьезного-то?
Хоть гости равно сидели за столом, и равно пили, и равно шумели, но по вотчинам, богатству, правам крепко разнились: Бутрим один мог выставить сто коней, а соседи Андреевы, Епимах, Федькович, Карп, втроем двадцать не водили в Погоню. И какие бы новые вольности князь Витовт ни дал, ясно было, что Бутрим их получит, и набравший силу Ильинич получит, и брат его Федор также, но коснутся ли они худого, невидного народа? Епимах и Карп горели этим вопросом. В ином каком месте едва ли осмелились бы спрашивать, а здесь, за столом, чара уравнивала, хмель на одну высоту всех поднимал, казалось: пусть ты – сто, я – восемь, но великий князь не конями одаривает, права будет давать, а в правах все мы различаться не должны, все князю служим, все на войну ходим, когда зовут. И настаивали:
– Нет, ты скажи, какие именно вольности, какие облегчения?
Но и Бутрим не сильно знал, сам задумывался: ну, подати снимут, ну, вотчины навечно, ну, наследовать станут не только сын, но и дочь, ну, службы никакой князю, только Погоня, ни дорог чинить, ни лес рубить, ни замки строить – ничего, каждый шляхтич в своем владении точно князь в уделе. Хотелось верить и верилось. «Отчего же нет, чем поляки нас лучше? Разве королем у них не наш Ольгердович? Разве мы князю Витовту худшие слуги? По чести воздается...»
– Не пойму,– сказал Юрий.– С нас снимут, мы – только на войну ходить. А на кого переложат? Само собой не сделается, и сами гроши в казну не потекут. Мы – вольные, кто же вдвойне невольным станет?
– Это пусть Витовт думает,– отмахнулись от вопросов.– У него свои волости есть, города, купцы, всяк платит. Вот и деньги.
– Ох, не бывать такому! – возразил Юрий.– Обманемся!
И Карп вдруг почесал затылок и как ледяной водой окатил:
– А различать не станут, кто греческой веры, кто латинской?
– Не должно...– неуверенно ответил Бутрим. Тут поп встрял глаголить:
– Вера древняя, истинная, попирается, к вере немецкой принуждаемы есьмы! Если церковь святая не знает кесарева почтения, то народу и подавно не знать!