— Я пришел еще раз, чтобы попрощаться с вами, братья. Пришел склониться перед вами, ибо против воли огорчил вас. Вы знаете, я шел к императору с неохотой, но мог ли я отказаться, если вы сами потребовали этого от меня? И так же, против моей воли, в детстве взяли меня с собой старики, подняли с постели и увели, хоть я, малый ребенок, ничего не знал и не понимал. Они не уставали повторять, что я живу для того, чтобы вызволить из плена менору. Поверьте, братья, это ужасно — быть тем, кого Бог всегда призывает, но никогда не выслушивает, кого Бог манит знамениями, никогда не исполняя того, что они сулят. Такому человеку лучше оставаться в неизвестности, во тьме, дабы никто не видел его и не слышал. Вот я и прошу вас: простите меня и забудьте и не расспрашивайте ни о чем. И больше не упоминайте моего имени, раз я не оправдал ваших надежд. Наберитесь терпения и ждите того, кто оправдает их, кто вызволит из плена наш народ и наш светоч.
Старец трижды — как должник, признающий свой долг, — поклонился общине, трижды ударил себя в грудь исхудавшей левой рукой — другая, размозженная, беспомощно свисала вдоль тела — и, собрав последние силы, двинулся к двери. Никто не шевельнулся, никто не ответил ему. Только Иоаким, вспомнив о своей обязанности поддерживать старика, бросился вслед за ним. Но на пороге Вениамин задержался и решительно остановил его:
— Вернись в Рим и, если спросят обо мне, скажи: Вениамин Марнефеш не оправдал надежд, его больше нет. Пусть они забудут мое имя и не поминают меня в молитве. После смерти я хочу исчезнуть из людской памяти. Ты же иди с миром и больше не заботься обо мне!
Иоаким послушно остался стоять на пороге, озабоченно и изумленно глядя вслед старику. А тот медленно, опираясь на свой посох, побрел по незнакомой узкой улице, поднимавшейся вверх по направлению к холмам. Иоаким не решился догнать его и только провожал взглядом, пока силуэт согбенного старика совсем не растворился в сумерках.
В ту ночь, на восемьдесят восьмом году жизни, Вениамин, всегда такой тихий и терпеливый, впервые поссорился с Богом. Не помня себя, со стесненным сердцем, он шагал, сам не зная куда, по узким извилистым улицам Перы. Ему хотелось только одного: бежать от жгучего стыда за то, что он соблазнил свой народ несбыточной надеждой. Ему хотелось заползти в глухой угол, где никто бы его не знал и где он смог бы умереть, околеть, как животное. «Я не виноват, — снова и снова бормотал он про себя. — Зачем они обременили меня ожиданием чуда? Зачем искали и искушали меня?» Но собственные уговоры не успокаивали, все дальше и дальше гнал его страх, что кто-то следует за ним. Он еле держался на ногах, хрупкие колени дрожали, на морщинистом лбу выступил пот, и горько-соленые капли стекали со лба на губы и бороду, измученное сердце колотилось в больной груди, но старик взбирался все выше и выше по крутой дороге, которая вела из тесноты домов вверх, на холмы, на свободу. Только бы не видеть никого, только бы не попасться кому-нибудь на глаза! Только бы уйти подальше от домов и очагов, навсегда затеряться, пропасть без вести и наконец-то избавиться от собственной безумной надежды на избавление!
Старец шатался, как пьяный, но брел и брел вперед, пока наконец не добрался до горного плато над городом. Теряя последние силы, он прислонился к тенистой пинии, которая, подобно одинокому стражу, оберегала некую могилу — он этого не знал, — и перевел дух. По-осеннему ясно сияла южная ночь, море блестело серебром, как чешуя огромной рыбы, и близкое лукоморье Золотого Рога было похоже на свернувшуюся змею. На другой стороне бухты в белом свете луны спала Византия с ее сверкающими куполами и башнями, в порту гасли последние огни, полночь давно миновала, и ни единый звук не говорил о человеческой суете. А здесь, наверху, ветер тихо шелестел в виноградниках, и сорванные с обобранных лоз пожелтевшие листья медленно и бесшумно опускались на землю. Наверное, где-то поблизости находились склады и подвалы, потому что, когда затихал ветер, ощущался густой, кисловатый запах брожения, и старый усталый человек жадно вдыхал этот влажный аромат прошлого.
Ах, самому стать землей, опуститься на землю, как эти кружащиеся листья, уйти, исчезнуть! Только бы не возвращаться назад, не напрягаться, не мучиться, избавиться от себя, от своей непосильной ноши! И когда на него накатила тишина и он уверился в своем одиночестве, его охватило неодолимое стремление к тишине вечной. Нарушив окружающее его молчание, он обратился к Богу то ли с жалобой, то ли с молитвой: