Походило ли наше следование по старинному северному тракту, некогда видевшему кандальников, на те, прежние, корившие бесчеловечное царское правительство с полотен художников и страниц писателей-народников? Не было звона цепей и полосатых арестантских курток — видом своим он мало отличались от глазевших на нас обитателей пустынных городков и немых деревенских жителей. И оттого, вероятно, не умилялся никто над «несчастенькими», подавая милостыню и крестясь, как то делали старинные русские люди, а смотрели насупленно и непроницаемо, без сочувствия, но и без враждебности.
Враждебность пришла позднее, когда лагерными метастазами пророс весь Север. Власти, чтобы поощрить население охотиться на беглецов, распространяли слухи о якобы совершаемых ими грабежах и убийствах, а то и инсценировали их. Ловля беглых сделалась для колхозников видом отхожего промысла — премии за «голову» были установлены выше, чем за волков.
От того, чтобы ехать в телеге, я отказался сразу: достаточно было истинно в ней нуждающихся — немощных и старых. Я же переживал настроение вырвавшегося на волю затворника и потому шел не только легко — ходоком я всегда был хорошим, — но и весело. Окрыляли и выветривали из памяти затхлые тюремные картинки: наполненный лесными запахами воздух, солнечный свет, шелест деревьев, живая земля под ногами, первые Мазки осени. И это целительное и заживляющее воздействие природы, осознанное мною впоследствии как божественнее начало жизни, я еще неопределенно, без осмысления, стал постигать именно тогда: вдруг ловил себя на том, что не вижу идущего в трех шагах вооруженного охранника, забыл про ожидающие меня лагпункты, а поглощен красотой окрапленных багровыми брызгами зарослей черемухи над гладью укромного озерка, покрытого желтыми язычками опавших листьев…
Своего отца-командира мы видели только по утрам, при отправке. Он обычно уезжал вперед на своем воеводском коне или, наоборот, застревал в приглянувшейся ему деревне и потом, обгоняя нас, рысил мимо растянувшейся на версту партии и начальственно на нас покрикивал, недосягаемый для летевших ему вдогонку острот по поводу посадки — он сидел в седле воистину как собака на заборе — и бабьих утех. Осведомленные блатари произвели его в лютые бабники, причем уверяли, что благосклонность сельских обольстительниц он приобретает за счет нашего кровного дорожного довольствия. Солдаты, завидев его, начинали усердствовать, но едва он скрывался за деревьями, рвение их ослабевало и они оставляли нас в покое.
Мы прошли Сольвычегодск, потом миновали Яренск, напоминавшие о старых-старых страницах истории России, заполненных легендами о творимых некогда бесчинствах и насилиях. В вотчинах Строгановых царили каторжные порядки. На соляных промыслах гибли обманутые мужики. В век фаворитов всесильные временщики ссылали на Вычегду и Яренгу своих соперников. Где-то тут могилы незадачливых брауншвейгских и шлезвиг-голштинских пришельцев, на свою беду, породнившихся с наследниками русского престола. «Слово и дело», тайная канцелярия, бироновщина, Шешковский… Россия под знаком произвола! Экая невинная кустарщина, скажем мы, умудренные славным опытом своего столетия…
Годы моей юности и учения были заполнены чтением исторических повестей: темной жутью веяло от описаний дворцовых соперничеств и интриг, кончавшихся заточением в казематы крепостей и монастырские башни, от рассказов о допросах со щипцами и дыбой, плахой и колесованием. В начале двадцатого века все это не могло не представляться просвещенному юноше давнишним, навсегда изжитым варварством. Как в его время, так и на памяти отцов в России уже нельзя было никого судить без улик и осудить без доказанной вины. Иначе суд оправдывал! Последовательно и успешно вытравлялись последние пережитки старых нравов, и самые заматерелые угрюм-бурчеевы уже не решались воспользоваться своим шатким правом решать дела в «административном порядке».
Вплоть до семнадцатого года были все основания считать российских подданных огражденными от произвола власти земскими учреждениями, гласностью и независимым судом. Нельзя было безнаказанно посягнуть на их жизнь, достоинство и положение. И несомненно, справедливо исходить именно из этой достигнутой —: точнее, отвоеванной — степени свободы, безопасности общественной и частной жизни при оценке всего последующего периода развития порядков под большевиками. Пишу об этом потому, что ныне на Западе уж очень громко заявляют о себе «знатоки» русской истории, основывающие свои выводы на облыжном утверждении о будто существовавшем у нас до революции произволе и беззаконии, возведенном в государственную политику. Дело не только в том, что жестокие расправы с целыми народами, сословиями и группами жителей превзошли по размаху кровавые тризны Ивана Грозного, казни стрельцов или подавления восстаний, превзошли все, что когда-либо вытерпели русские от своих правителей, — но и в утвердившемся в стране бесправии, в ставшем для советских граждан нормой и законом непризнании их прав, достоинства и независимости…