…Взглянешь на Максимилиана Максимилиановича Ровинского — и безошибочно поймешь, с кем имеешь Дело! Все в нем: и внешность — порядочная эспаньолка с пышными усами, аккуратно подстриженная седая грива, пенсне на шнурке, мягкие пухлые руки, и манеры — приятные, с налетом провинциальной светскости, — выдавали старого земского врача, вдобавок бывшего уездного льва со склонностью к общественным начинаниям в кружках либерального направления. Он и был всю жизнь врачом в Крыму, кажется, в Ялте, где заведовал больницей и создал симфонический оркестр из любителей, ставший его любимым детищем. Максимилиан Максимилианович отбывал десятилетний срок, жил в Сан-Городке в сносных условиях и ходил в местный клуб, где подолгу играл на расстроенном рояле Мендельсона и вальсы Штрауса. Вот он-то, приглядевшись ко мне, и занялся моим здоровьем и будущим устройством. Потом он мне рассказывал, что принял поступившего с Лесопункта долговязого доходягу за уголовника высшей квалификации — медвежатника — и косился в мою сторону несколько опасливо.
— А потом — о капризные начертания судьбы! — пришел ко мне ваш милейший Боян и рассказал про вашу Одиссею. И я даже — представьте! — хлопнул себя по лбу: как это проглядел? Положительно, это провиденциально, мы станем теперь вашими з… э… Вергилиями, Орфеями, или как там у этих греков… кто выводил из ада? Вылечим, восстановим, а там и… не отпустим!
Максимилиан Максимилианович любил экскурсы в античную мифологию, звучные слова и многозначительные недомолвки и отчасти прикрывал ими свою очень добрую и чувствительную натуру: помогая от всего сердца, он держался при этом несколько чопорно и выражался витиевато. Ровинский оставался не утратившим вкус к жизни человеком, еще находящим чем и для чего жить. С медициной за многолетнюю практику он сроднился неразрывно — она сделалась частью его сути. Музыка помогала отключаться от лагерных будней.
Трагической выглядела рядом с ним фигура другого врача, Сергея Дмитриевича Нестерова, тоже прекрасного специалиста. Двигался он и разговаривал нехотя, через силу. Ровным глуховатым голосом давал немногословные заключения, сам никогда в разговоры не вмешивался. Он как бы оборвал живые связи с окружающими и механически выполнял все, что от него требовали. Из больницы он уходил к себе, ложился не раздеваясь на койку — и застывал, заложив руки за голову и уставившись в одну точку. И молчал. Если замечал, что на него смотрят, прикрывал глаза. И приходилось сожителю по комнате напоминать ему, что пора укладываться на ночь. Он подчинялся, снимал обувь, раздевался. То же было и с едой. Ему говорили: «Поешьте, доктор, выпейте чаю», и он молча принимался за еду или брал стакан. Товарищи заставляли его менять белье, умываться, водили в баню.
Доктор Нестеров был врачом в белой армии. У него на глазах расстреляли двух сыновей. Потом он жил в захолустном городке на Волге, потерял жену и после очередного ареста был заключен в лагерь на десять лет.
Когда я с ним познакомился, он был уже очень болен, но врачом оставался проницательным и болезнь определял безошибочно. Коллеги делали что могли, чтобы не дать угаснуть окончательно желанию жить, заботились о нем, негласно следили. И не уберегли — он вскрыл себе вены. Его нашли истекшим кровью в рентгеновском кабинете.
Мне почти не довелось с ним общаться, хотя именно он определил мою болезнь и назначил лечение. Помню, как в операционную, где меня подготовили для выкачивания эксудата, вошел Нестеров — высокий, сутулый, с мешками под глазами, в измятом халате. Взглянув на его застывшее лицо — желтое, с кое-как подстриженными усиками и остановившимся взглядом, — я подумал: «Врачу, исцелися сам!» Прослушав меня очень внимательно, он тихо, как бы с трудом подбирая слова, произнес: «Рассосалось… жидкости нет. Выкачивать нечего… сам… справился».
Тем не менее они с Ровинским меня не выписали: я был оставлен на положении ходячего больного и получил самое укрепительное питание. Затем, когда настало время, меня на комиссии безапелляционно причислили к третьей, инвалидной категории, правда, временной: она на целый год избавляла меня от общих работ, и я мог вступить в почетную корпорацию «лагерных придурков». Ровинский обработал начальника финчасти Сангородка вольняшку Семенова, и я прямо из больницы попал к нему в кассиры.
После землянок и скитаний по глухим лесным лагпунктам зона Сангородка показалась раем. Чистота, в бараках — вагонки, то есть двухэтажные сдвоенные койки из строганых досок; белье и одеяла; сносная — на лагерные мерки кормежка. И немалое благо: малолюдство. Обслуга городка не очень многочисленная, без бича лагерной жизни — уголовной рвани.