Было в Яше что-то необычайно милое, непосредственное. Простодушный, даже ребячливый, он словно и не подозревал в людях зла. Надуть его мог кто угодно. Лагерь перерабатывает почти всех — там и порядочный человек утрачивает совесть, а не ведающие щепетильности и вовсе распоясываются. Редким Яшиным бескорыстием пользовался всяк, кому не лень. Да еще и называли дураком, высмеивали ими же обобранного музыканта.
Ему поступали посылки, деньги — он все без малого раздавал. Стоило кому-нибудь подойти к нему, потужить, что вот, мол, обносился, как Яша залезал в свой Полупустой сидор, вытаскивал оттуда наудачу шарф, носки или кальсоны и торопливо совал просителю, подчас незнакомому, и при этом конфузился. В результате Яша был гол как сокол. Однако житейские невзгоды его не трогали. Он попросту не замечал убожества обихода, нехваток, дурной пищи; ходил в заношенной вельветовой куртке, какие в те годы носили люди профессий, названных в Советском Союзе — должно быть, в насмешку «свободными», в дырявой обуви, обросший и… в самом легком настроении. Музыкальный мир образов и звуков отгораживал его от нашего, лагерного.
Когда находилось время, Яша играл для себя. Я слушал его одинокие импровизации в пустом, полутемном театре. Фигура Яши сливалась с чернотой рояля. Когда музыка смолкала, было слышно, как грызут дерево крысы.
Яша играл и играл. Звуки — скорбные, тоскливые — обволакивали. Веселый Яша играл что-то трагическое, говорившее об одиночестве, мрачных предчувствиях, обреченности… Ближе всего эта музыка была настроениям поздних произведений Рахманинова, которые я услышал много спустя. Яша любил бетховенского «Сурка». Наигрывал, приглушенно напевая слова, и по многу раз повторял рефрен: «По разным странам я бродил, и мой сурок со мною…» И опаляла жаркая жалость: у него и сурка не было…
В бараке мое место было через проход от Яши, напротив друг друга. Во сне тонкое, бледно-смуглое лицо его строжало, взрослело, и он уже не казался так пугающе, так по-детски беззащитен. Заразительной была его всегдашняя готовность к веселой шутке, доброй улыбке; не прочь был Яша подтрунить и над собой. Как-то, благодушно посмеиваясь, он рассказал, как отсоветовал жене важного начальника брать уроки пения.
— Я ей говорю: не тратьте времени на усилия, ничего не выйдет. В вашем возрасте — раз уже за сорок — нет надежды, что слух разовьется. А она говорит: мне слух не нужен! Ха-ха… Вы научите меня петь, а остальное — не ваше дело. Я сказал, что мне это не под силу. А в театре, говорит, вы так же капризны?
— Да разве так можно, Яшенька! Тебе это боком выйдет! — встревожился кто-то.
— А что тут такого? У нее слуха не больше, чем у табуретки.
— Уроки ей все равно ничего не стоят, чего ты шепетильничаешь?
— Ну, знаешь, хоть и бесплатно, а все-таки нечестно давать уроки, когда знаешь, что твоя ученица и кукареку не споет. Лучше открыть глаза, сказать прямо.
Яшу предупреждали: так поступать с начальством опасно — как раз обидится, запомнит.
Из-за полного поглощения музыкой лагерь для Яши был преходящим эпизодом в жизни. Да и срок у него был, кстати, детский — три года. Заработал его Яша шуткой: сочинил, по аналогии с «Марсельезой», слитой с песенкой «Mein lieber Augustin» у Достоевского, попурри из «Интернационала» с чижиком. Кто-то донес. История в общем банальная. Рассказывая о следствии, Яшенька недоумевал: «Ну что в этом опасного? Шутка, мальчишество… А он: «Дискредитация идеологии!» Право, чудак!»
Не ты ли, друг Яшенька, чудак, притом неизлечимый? А быть может, и лучше, что ни в чем Яша не разобрался? Лучше, что тоска и ужас тех, кто хоть раз почуял бездну, не коснулись его сознания, что не ощутил он себя нагим и беспомощным во власти Князя Мира? И трудно было верить, что минует его горькая чаша…
…В бухгалтерию лагпункта вбежал растерянный Яша.
— Меня прямо из театра взяли… говорят, на общие работы. Пропуск отобрали… Это наверняка ошибка, правда? Нельзя же прерывать репетиции…
— Не на этап ли берут? — спросил я.
— Нет, говорят, назначили на огороды.
— Вас одного взяли?
— Только меня. Прямо со спевки, мы только начали. Недоразумение какое-то. — Яша прерывисто вздохнул. У него жалко подергивались уголки рта, и он то и дело нервно взглядывал в окошко. Я стал его успокаивать, обещал все разузнать: авось удастся помочь.
— Я в жизни не работал на огороде. Не знаю, как там все. Вот научусь… огурцы сажать… И на свежем воздухе… — Он пытался пошутить, но улыбнуться не удавалось: губы вздрагивали и не слушались, в голосе прорывались высокие, напряженные нотки.
— Эй, Рубин, чего застрял? — послышался с улицы голос вахтера.
— Сейчас, ах да… вы, пожалуйста… — коротко и беспомощно взглянув на меня, Яша выбежал из конторы.
В помещении сделалось тихо. Мы все понимали: снятие на общие работы пролог к начатому по чьему-то указанию преследованию.