— Да он путем коня не обратает, — всплескивала она руками, — гужи не наладит. Коль всего не пропьет, так растеряет, не убережет… А вот корову сноха давеча снова на двор привела: велели пока у себя держать, кормить, а молока два удоя сдавать — третий себе оставлять. И что только будет, батюшка? Ты вот книжки читаешь, да не скажешь. Спасибо барыне — в Тулу съездила, за соседа нашего заступилась, показала, что всю жизнь на дворне прослужил, по семь рублей жалованья на месяц получал, и никакого золота у него нету. Поверили, отпустили. Да только не жилец он: и так-то хворый, а там его били, стал нутром теперь маяться. С печи не слезает… И что только с нами будет?
По деревням мужики, таясь друг от друга, торопливо и бестолково резали свой скот. Без нужды и расчета, а так — все равно, мол, отберут или взыщут за него. Ели мясо до отвала, как еще никогда в крестьянском обиходе не доводилось. Впрок не солили, не надеясь жить дальше. Кто посмелее — из: под полы сбывал по знакомым, раздавал задаром. Иной, поддавшись поветрию, резал кормилицу семьи — единственную буренку, с превеликими жертвами выращенную породистую телку. Были как в угаре или ожидании Страшного суда.
В исходе года, в темные ноябрьские дни, в деревне стало особенно глухо и тревожно. Почувствовав, что люди обосабливаются, стремятся жить замкнуто, я почти перестал навещать Арсеньевых, избегал ходить в музей на усадьбу. Ее понемногу обволакивали надвинувшиеся на страну потемки. Александре Львовне приходилось все труднее. В барском доме и флигелях, кроме толстовской родни, пока что как щитом отгороженной великой тенью от преследований, жило несколько человек, полагавших для себя деревню более безопасным местом, нежели Москва. Были тут и мы с Кириллом Голицыным, еще какие-то почитавшиеся ненадежными лица. И о Ясной Поляне стали говорить как об «убежище» бывших, свивших себе гнездо под покровительством Александры Львовны. На это указывали ей и власти, принимая Толстую по делам яснополянского музея; ей давали почувствовать, насколько неуместны ее ходатайства и заступничества. И все чаще отказывали, и все открытее выражали свое недоверие. Бывшая графиня, да еще пытающаяся на каком-то своем крохотном островке сохранить отблески принципов, которые проповедовал ее отец, оградить детей яснополянской школы от безбожия, как-то бороться с насилием, сделавшимся государственным методом управления, эта графиня была для местных властей фигурой одиозной. И подмывало расправиться с ней, а не то что потакать просьбам: классовая вражина, по недосмотру ставшая директором музея!
Александра Львовна чувствовала, как уходит почва из-под ног. И у этой очень уверенной в себе женщины, державшейся с мужским апломбом, так бесстрашно отстаивающей не только целость отцовской усадьбы, но и дорогие Толстому нравственные ценности, опускались руки.
…На дороге, возле башенок знаменитого «прешпекта», я чуть ли не в последний раз встретил Александру Львовну. Она шла из школы, и я издали узнал ее плотную, приземистую, широкоплечую фигуру, схожую с мужской тем более, что была Александра Львовна в сборчатой бекеше, перетянутой кушаком, и чуть заломленной каракулевой шапке. Этот свой «кучерской», как подшучивала когда-то ее мать Софья Андреевна, наряд Александра Львовна носила подчеркнуто молодцевато, легко и привычно. Быть может, он, купно с энергичной походкой и засунутыми в карманы руками, и сообщал всему ее облику особую жизненность и силу. Тем знаменательнее было видеть ее идущей медленно, разговаривающей рассеянно и вяло. Ей уже не удавалось отстоять в школе прежних учителей, все строже ущемлялись и выхолащивались заведенные ею беседы об отце.
— Вы понимаете, как нужно исказить его образ, обкорнать высказывания, чтобы преподносить в качестве единомышленника, который, будь он жив, благословил бы то, что сейчас делают с крестьянами, — Александра Львовна говорила устало и безнадежно.
Ясную Поляну должны были удушить. Удушить, как и любой другой духовный очаг. Но не могла дочь Льва Николаевича допустить, чтобы это свершилось при ней. Ее руками, с ее согласия….
…Был канун Николина дня. Снег по-настоящему еще не лег, и оттепели согнали его с разъезженного проселка, на котором рядом с белеющими выбоинама и колеями резко чернели глызья. Я шел в церковь, верст за шесть от Ясной Поляны, где, по слухам, еще служил старенький священник… Тяжелые снеговые облака, сплошь обложившие небо, скрадывали скупое освещение быстро гаснущего дня. Поля вокруг тонули в сырой и холодной мгле. И всюду было пусто…
Я миновал деревню, когда уже смеркалось, но не увидел нигде светящегося окошка. И не встретил ни одного жителя. Никто тут не готовился праздновать зимнего Николу.