Читаем Погружение во тьму полностью

Надо сказать, что этот барин и тут, в унизительной для человека позиции, вынужденный догола раздеться, раздвинуть ягодицы и приподнять мошонку под пристальным взглядом тюремщика, что он и тут, переконфуженный и жалкий, старался держаться с достоинством и даже независимо. Я слышал, как, отвечая на вопрос анкеты, он с некоторым вызовом бросил на все помещение: «Сословие? Дворянин, конечно!»

Мы с Бутовичем были более связаны общими знакомыми, чем личными отношениями, и все же оба встрече обрадовались! Но вида не подали: пронюхав о нашем знакомстве, надзиратели непременно поместили бы нас по разным камерам. Нам же сейчас ничего так не хотелось, как очутиться вместе: в этих условиях становится дорог и мало-мальски свой человек.

Нас уже обволакивала мутная и зловонная тюремная стихия с ее суетой, многолюдием, окриками… И с острым ощущением утраты права собой распоряжаться. Команда строиться парами, команда оправляться, разбирать миски со жратвой, ложиться, замолкать…

В приемном помещении набивалось все больше разношерстного народа. Нас переписывали, загоняли партиями в баню, выстраивали у вошебойки, тасовали, сортировали. Потом стали разводить по камерам.

Поначалу особенно поражала вонь ношеной прожаренной одежды, вызывавшая тошноту, — арестантский стойкий запах, исходивший от каждого из Нас. Он запомнился на всю жизнь: я и сейчас, через полстолетие, узнаю его изо всех — этот тюремный кислый и острый тряпичный дух. Дух нищеты и неволи.

* * *

Моим соседом по нарам оказался польский ксендз пан Феликс, напомнивший мне выведенных во французских романах прошлого века деревенских кюре мягких в обращении, благожелательных и опрятных. Он выслушивал собеседников учтиво, ответы свои взвешивал. Очень заботился о чистоте сутаны — она у него сильно обносилась, кое-где порвалась, но пятен на ней не было. Выговаривал русские слова пан Феликс правильно, но подбирал их медленно и часто заменял польскими. Познаний моих в латыни было недостаточно, чтобы перейти на язык Тацита, но к французскому мы оба прибегали охотно, хотя патер невесело шутил, что ему необходимо упражняться по-русски, так как впереди неизбежная отправка «во глубину России».

Образованный, как все католические священники, пан Феликс был интересным собеседником. Но, пускаясь с ним в длительные рассуждения, я всегда был настороже: в моем эрудированном друге болезненно кровоточили обиды, нанесенные некогда национальному самолюбию поляков русскими монархами. Я опасался неосторожным словом их разбередить. Тем более что современные преследования поляков в Западном крае заставляли меня чувствовать себя отчасти «ненавистным москалем», угнетателем и душителем его народа. Хотя мне и незачем было, находясь с ним на одних нарах, отмежевываться от советских жандармов, опустошавших цвет польской интеллигенции и духовенства. С прошлым же обстояло сложнее.

Однажды в разговоре я упомянул о тетке своей, урожденной Новосильцовой, — фамилии, столь же одиозной для поляков, как и Муравьев. И убедился, насколько — более чем через полвека — свежи воспоминания о карателях. Следы их грубых сапог навсегда оттиснуты в народной памяти. Забываются подробности, точные факты, но общее ощущение недоверия, опасливого неприятия, неуважения к потомку насильников сохраняется. Пан Феликс заметно волновался, задетый за живое случайным упоминанием фамилии сподвижника Муравьева-вешателя, неотделимо слитой со штурмом Варшавы, с казаками, разведенными на постой по усадьбам польских панов… Очень много лет спустя я встретил венгра, с гневным презрением и неостывшей ненавистью поминавшего Николая I, душителя венгерского восстания 1848 года. Это было, правда, года через четыре после появления советских танков на улицах Будапешта…

И я не уточнял своего отношения к романам Сенкевича, пан Феликс придерживался того же в разговорах о Пушкине. Любое прикосновение к прошлому вело к пороховому погребу взаимных претензий и соперничеств, способному взорваться и повести к разрыву. Я же ценил возникшую взаимную симпатию и наши хоть и хрупкие, но искренние отношения, основанные на одинаковости нравственных критериев.

Пан Феликс был перепуган, оскорблен и глубоко несчастен. Так и чувствовалась его привычка к одиноким медитациям, к размеренному обиходу в скромных стенах дома при костеле и к безграничному уважению прихожан. Мог ли он когда представить себя в общей камере, среди грязи и матюгов, среди людей чуждых и страшных! Хождение в уборную «соборне» оставалось для него пыткой… Он заливался румянцем, стыдясь под чужими взглядами справлять нужду. А много ли находилось народу, достаточно милосердного, чтобы отвести глаза от пана Феликса, наконец решившегося забраться с подобранными полами сутаны на толчок! А тут еще надзиратель с порога уборной поносит «бар», не умеющих оправиться по-солдатски…

Перейти на страницу:

Все книги серии Великая Отечественная литература

Генерал и его армия. Верный Руслан
Генерал и его армия. Верный Руслан

Георгий Владимов, представитель поколения «шестидесятников», известен широкому читателю такими произведениями, как «Большая руда», «Три минута молчания», «Верный Руслан», многими публицистическими выступлениями. Роман «Генерал и его армия», его последнее крупное произведение, был задуман и начат на родине, а завершался в недобровольной эмиграции. Впервые опубликованный в журнале «Знамя», роман удостоен Букеровской премии 1995 года. Сказать о правде генеральской — так сформулировал свою задачу автор спустя полвека после великой Победы. Сказать то, о чем так мало говорилось в нашей военной прозе, посвященной правде солдатской и офицерской. Что стояло за каждой прославленной операцией, какие интересы и страсти руководили нашими военачальниками, какие интриги и закулисные игры препятствовали воплощению лучших замыслов и какой обильной кровью они оплачивались, в конечном итоге приведя к тому, что мы, по выражению главного героя, командарма Кобрисова, «За Россию заплатили Россией».

Георгий Николаевич Владимов

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги

100 знаменитых отечественных художников
100 знаменитых отечественных художников

«Люди, о которых идет речь в этой книге, видели мир не так, как другие. И говорили о нем без слов – цветом, образом, колоритом, выражая с помощью этих средств изобразительного искусства свои мысли, чувства, ощущения и переживания.Искусство знаменитых мастеров чрезвычайно напряженно, сложно, нередко противоречиво, а порой и драматично, как и само время, в которое они творили. Ведь различные события в истории человечества – глобальные общественные катаклизмы, революции, перевороты, мировые войны – изменяли представления о мире и человеке в нем, вызывали переоценку нравственных позиций и эстетических ценностей. Все это не могло не отразиться на путях развития изобразительного искусства ибо, как тонко подметил поэт М. Волошин, "художники – глаза человечества".В творчестве мастеров прошедших эпох – от Средневековья и Возрождения до наших дней – чередовалось, сменяя друг друга, немало художественных направлений. И авторы книги, отбирая перечень знаменитых художников, стремились показать представителей различных направлений и течений в искусстве. Каждое из них имеет право на жизнь, являясь выражением творческого поиска, экспериментов в области формы, сюжета, цветового, композиционного и пространственного решения произведений искусства…»

Илья Яковлевич Вагман , Мария Щербак

Биографии и Мемуары