Я и сам видел, старик на меня не в обиде. Правильный Арнольдыч мужик, от этих его слов мне тоже полегчало. Настолько, что я ощутил себя плавающим в невесомости, вот только на языке появился неприятный металлический привкус. Бескровные губы Леопольда шевелились, но я не мог разобрать ни слова. А жаль, и себя мне было жаль и его…
16
Жалость к себе — чувство недостойное, даже если знаешь, что тебя ждет завтра. Спокойной ночи Теренций нам не пожелал и правильно сделал. Когда Синти наконец уснула, я еще долго лежал с открытыми глазами и слушал, как она дышит. Проникавший в комнату свет сделался серым, начинался последний день моей жизни. Я поймал себя на том, что улыбаюсь. Пусть мне не дано дожить до вечера, начинался он на зависть многим. В теле разлилась сладкая истома. Сон подкрался незаметно, унес меня в волшебный мир, откуда так не хочется возвращаться. Мне снилось что-то легкое, нездешнее, я будто бы мог летать, только проснулся сразу, как от удара о землю. С ясным сознанием того, где нахожусь и что мне предстоит.
Синтия, приподнявшись на локте, рассматривала мое лицо. Заметив, что я не сплю, провела ладонью по щеке, произнесла тихо и, как мне показалось, печально:
— Уже рассвело!
Как будто просила за это прощение. Как будто все, что у нас с ней было, никогда не повторится и от жизни больше нечего ждать. Поднялась с ложа и, ступая по балетному, подошла к маленькому, выходившему в сад окну. Точеная фигурка с прямой спиной и стройными ногами. Замерла, глядя на кусочек бесконечно синего неба. Что хотела она там увидеть? О чем думала?..
Не поворачиваясь ко мне, сказала:
— Помнишь у Софокла: Эрот, покоряешь ты людей — и, покорив, безумишь!
Я протянул к ней руки. Пусть выглянуло солнце, ночь не уходит, пока ее не гонят. Еще только просыпались птицы, зачем же подхлестывать и без того несущееся жеребцом время.
— Иди ко мне!
Она будто не слышала, прошептала:
— Один неверный шаг, как в «Антигоне», и труп лежит на трупе. Любовь?.. Вверять ей жизнь могут лишь безумцы.
Решительно повернулась и, приблизившись к ложу, встала в ногах. Нежная, желанная. Лицо ее, в другое время удивительно красивое, напомнило мне греческую маску. Черты его дышали непреклонностью неумолимого рока.
— Не стоит, Дэн, много требовать от людей! Не их вина, что они лживы и слабы. Христос учил прощать…
— О чем ты? Я ведь ничего не требую, униженно прошу.
Произнес подчеркнуто смиренно в расчете на ее улыбку, но Синтия не улыбнулась, продолжала:
— Жизнь несправедлива. Ты стоишь с протянутой рукой, но у нее нет для тебя подарка…
Потянувшись к ней, я сел на ложе.
— Может, хватит слов.
Она отстранилась и начала натягивать через голову тунику. Ловкими движениями, извиваясь гибким телом. Я любовался ею, но уже знал, что мир изменился, мне стало холодно в нем жить.
Почувствовала это и Синтия, сказала, не глядя на меня, отстраненно:
— Поздно, Дэн, поздно! — Улыбнулась, но как-то вяло, по привычке. — Я приду к тебе ночью…
«Если» не произнесла, но оно прозвучало, встав между нами стеной. И как-то так получилось, что ничего больше сказать друг другу у нас не нашлось.
За занавеской, шумно дыша, уже топтался слуга. Ночь прошла, все, что было, унесли воды Леты. В молчаливом присутствии раба я едва смог затолкать в себя кусок сухой лепешки, запил смешанным с водой вином. Двое других, готовых заняться моим гардеробом и прической, ждали окончания трапезы. Обращаясь, как с куклой, облачили меня в белую, расшитую орнаментом тогу, подстригли и зачесали на лоб волосы. Судя по тому, что я увидел в поднесенном полированного металла диске, ребята были мастерами своего дела. Из зазеркалья тусклым взглядом дохлой рыбы на мир смотрел пресыщенный жизнью патриций, портрет которого можно было помещать в любой из учебников истории Древнего Рима. За спиной на мгновение мелькнуло заплаканное лицо Синтии, но это могло и показаться. Меня уже вели во внутренний дворик учить неспешной плавности движений и манере держать руку с краем тоги на отлете.
В таком товарном виде я и был погружен в закрытые носилки, и носильщики повлекли меня в сопровождении незнакомого слуги к мировой славе. Опустошенный, потерянный, но все еще живой, плыл я по улицам Вечного города. Не знаю, что чувствуют солдаты, бросаясь грудью на амбразуру, я не чувствовал ничего. Мысли шли медленные, тягучие, да и не мысли вовсе, а оставшиеся от прожитой жизни воспоминания. Люди часто смотрят на умерших как бы свысока — сами-то не в могиле, — не понимают простой вещи, что ничем от покинувших этот мир не отличаются, разве что скудно отпущенным временем. Хорошо бы, думал я, раскачиваясь словно на волнах, чтобы человеку не предъявляли счет за то, чего он не совершил, хотя за этим послан был в жизнь. Мог бы успеть, а не успел или не захотел. Тогда о пустоте тянущихся через годы дней можно было бы не печалиться, прожил, и ладно…