И тут перед нами, конечно, – узнаваемо-кобринская тема, одна из самых настойчивых его тем, – эту тему он разрабатывает на любых материалах, за которые вообще берётся:
Любопытно, что, по наблюдениям автора, фактически получается вот что: сама возможность и разговора в русском обществе о его проблемах, и лежащего в его основе целостного видения была создана вроде бы незначительными сдвигами внутри русской речи, лексическими и даже интонационными смещениями, перестановками акцентов. Причём очень похоже на то, что такие перестановки и смещения происходили не вполне намеренно, больше исподволь. Ни для кого из героев Кобрина язык не был основным предметом внимания. Никто из них не был – по сознательной программе – языковым реформатором или, упаси Господи, революционером. Карамзину, конечно, мы некоторыми новыми словами обязаны; и он, и Герцен писали художественные тексты, однако же языковую оптику русского общества, позволяющую ему видеть собственные проблемы, они настроили совсем другими средствами. Чаадаев же и вообще изящной словесностью не занимался, из всех жанровых форм предпочитая наименее обязывающие: частные писем да заметки для самого себя, а лучше всего – устную речь. И вот тем не менее. То есть – тем вернее.
Трёх уколов в плоть исторического процесса, трёх взятых из его гущи проб Кобрину вполне достаточно: эти пробы тем более характерны, чем более прихотливо-индивидуальны, чем менее укладываются в рамки (а то даже и вовсе их ломают). Представляемая Кобриным картина и в мыслях не имеет быть исчерпывающей: ему важно показать точки роста и, что, кажется, и того важнее, – характер этого роста. Идеологемы и мыслительные инерции, которые мы застали уже в их затвердевшем, даже изношенном и опустошённом облике (как, например, противопоставление «России» «Европе»), он подстерегает в момент их возникновения, ещё до кристаллизации или в самом начале таковой – молодыми и гибкими. Рассказывая нам об этих трёх сюжетах из истории русской речи и мысли, он говорит нечто очень существенное об устройстве мысли как таковой.
В известном смысле Кобрин – прямой, хотя как будто не очень явный, наследник Мишеля Фуко с его вниманием к тому, как употребительные в некоторую эпоху слова, с характерными для них семантическими подробностями и тонкостями, определяют миропонимание этой эпохи. Кстати, свои характерные слова-ключи, формирующие видение предмета, есть и у него самого. В данном случае, применительно к рассматриваемому в книге кругу вопросов, такое слово –
Этим словом он обозначает список вопросов и тем – не обязательно формулируемых явно, но настойчивых – которые в определённую эпоху (а то и не в одну) чувствуются важными и обсуждаются, по отношению к которым людям этого времени волей-неволей приходится занимать позицию. Попадая в состав