Читаем Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия полностью

И тут перед нами, конечно, – узнаваемо-кобринская тема, одна из самых настойчивых его тем, – эту тему он разрабатывает на любых материалах, за которые вообще берётся: модерность, modernité, её устройство, происхождение, сущность. Modernité, по Кобрину же, – состояние характерно-европейское, и в этом смысле мы – вне всяких сомнений, европейцы. В книге речь о том, как, речевыми усилиями своих литераторов, Россия входила в состояние модерности и как она начинала себя в нём понимать. Узнаётся здесь и характерная кобринская тематическая сцепка: модерности и частности. Частный одинокий человек, как мы знаем из предыдущих книг Кобрина, – и порождение модерности как состояния общества и умов, и один из важнейших её источников, точек её выработки. Русская история подтверждает всё то же (прямо, по обыкновению, не формулируемое) правило: сильнейшим источником русской модерности Кобрин видит Чаадаева – частного человека по определению, имевшего, разумеется, свои пристрастия, но державшегося в своём флигеле на Новой Басманной принципиально в стороне от всех течений и объединений, сторон и группировок, – занимавшего позицию, из которой видно далеко во все стороны света. Не то чтобы, конечно, автор пишет тут собственный портрет, с Чаадаевым они изрядно различны во множестве отношений, – но своё родство с этим персонажем он несомненно чувствует – как, впрочем, думается, и с Герценом, двадцать с лишним лет проведшим в ситуации принципиальной вненаходимости, не принадлежа вполне ни оставленной им России, ни странам, в которых жил после 1847 года: эмигрант и частный человек – позиции, родственные друг другу.

Любопытно, что, по наблюдениям автора, фактически получается вот что: сама возможность и разговора в русском обществе о его проблемах, и лежащего в его основе целостного видения была создана вроде бы незначительными сдвигами внутри русской речи, лексическими и даже интонационными смещениями, перестановками акцентов. Причём очень похоже на то, что такие перестановки и смещения происходили не вполне намеренно, больше исподволь. Ни для кого из героев Кобрина язык не был основным предметом внимания. Никто из них не был – по сознательной программе – языковым реформатором или, упаси Господи, революционером. Карамзину, конечно, мы некоторыми новыми словами обязаны; и он, и Герцен писали художественные тексты, однако же языковую оптику русского общества, позволяющую ему видеть собственные проблемы, они настроили совсем другими средствами. Чаадаев же и вообще изящной словесностью не занимался, из всех жанровых форм предпочитая наименее обязывающие: частные писем да заметки для самого себя, а лучше всего – устную речь. И вот тем не менее. То есть – тем вернее.

Трёх уколов в плоть исторического процесса, трёх взятых из его гущи проб Кобрину вполне достаточно: эти пробы тем более характерны, чем более прихотливо-индивидуальны, чем менее укладываются в рамки (а то даже и вовсе их ломают). Представляемая Кобриным картина и в мыслях не имеет быть исчерпывающей: ему важно показать точки роста и, что, кажется, и того важнее, – характер этого роста. Идеологемы и мыслительные инерции, которые мы застали уже в их затвердевшем, даже изношенном и опустошённом облике (как, например, противопоставление «России» «Европе»), он подстерегает в момент их возникновения, ещё до кристаллизации или в самом начале таковой – молодыми и гибкими. Рассказывая нам об этих трёх сюжетах из истории русской речи и мысли, он говорит нечто очень существенное об устройстве мысли как таковой.

В известном смысле Кобрин – прямой, хотя как будто не очень явный, наследник Мишеля Фуко с его вниманием к тому, как употребительные в некоторую эпоху слова, с характерными для них семантическими подробностями и тонкостями, определяют миропонимание этой эпохи. Кстати, свои характерные слова-ключи, формирующие видение предмета, есть и у него самого. В данном случае, применительно к рассматриваемому в книге кругу вопросов, такое слово – повестка.

Этим словом он обозначает список вопросов и тем – не обязательно формулируемых явно, но настойчивых – которые в определённую эпоху (а то и не в одну) чувствуются важными и обсуждаются, по отношению к которым людям этого времени волей-неволей приходится занимать позицию. Попадая в состав повестки, слово обретает силу принудительности, начинает задавать характер видения обсуждаемых предметов. У таких вопросов, тем и слов есть – показывает нам автор – совершенно конкретные (и в этом смысле, вполне случайные) источники – и, как видим, даже авторство.

Перейти на страницу:

Похожие книги

«Если», 2010 № 05
«Если», 2010 № 05

В НОМЕРЕ:Нэнси КРЕСС. ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕЭмпатия — самый благородный дар матушки-природы. Однако, когда он «поддельный», последствия могут быть самые неожиданные.Тим САЛЛИВАН. ПОД НЕСЧАСТЛИВОЙ ЗВЕЗДОЙ«На лицо ужасные», эти создания вызывают страх у главного героя, но бояться ему следует совсем другого…Карл ФРЕДЕРИК. ВСЕЛЕННАЯ ПО ТУ СТОРОНУ ЛЬДАНичто не порождает таких непримиримых споров и жестоких разногласий, как вопросы мироустройства.Дэвид МОУЛЗ. ПАДЕНИЕ ВОЛШЕБНОГО КОРОЛЕВСТВАКаких только «реализмов» не знало человечество — критический, социалистический, магический, — а теперь вот еще и «динамический» объявился.Джек СКИЛЛИНСТЕД. НЕПОДХОДЯЩИЙ КОМПАНЬОНЗдесь все формализованно, бесчеловечно и некому излить душу — разве что электронному анализатору мочи.Тони ДЭНИЕЛ. EX CATHEDRAБабочка с дедушкой давно принесены в жертву светлому будущему человечества. Но и этого мало справедливейшему Собору.Крейг ДЕЛЭНСИ. AMABIT SAPIENSМировые запасы нефти тают? Фантасты найдут выход.Джейсон СЭНФОРД. КОГДА НА ДЕРЕВЬЯХ РАСТУТ ШИПЫВ этом мире одна каста — неприкасаемые.А также:Рецензии, Видеорецензии, Курсор, Персоналии

Джек Скиллинстед , Журнал «Если» , Ненси Кресс , Нэнси Кресс , Тим Салливан , Тони Дэниел

Фантастика / Критика / Детективная фантастика / Космическая фантастика / Научная Фантастика / Публицистика