Иногда мои сожаления, я думаю (а, может быть, мне хочется думать), носили и не эгоистический характер. Мне было жаль и ее. Мы ведь так хорошо подходили друг к другу, думал я. И это была правда. Делая даже все скидки на ревность, на какие я был способен, я все же не мог поверить, что Шерифф сумеет так откликаться на ее настроения, как я. В конце концов я знал его в течение семи лет. Я очень любил его. Я знал, что, когда мы вновь встретимся, он опять очарует меня. Но во все глубины, в свет и тень, во все, что называется Одри, он не может проникнуть, так же, скажем, как в мою работу. Тайное понимание, которое было между нами, алгебра настроений, выработанная нами совместно, внезапная напряженность, часто возникающая в ней, требующая отклика, хотя и более слабого, с моей стороны, — мне казалось невероятным, что она сможет опять обрести все это, и я жалел ее. Жалел, потому что, хотя я страдал, а она была счастлива, утрата всего этого обеднит ее жизнь больше, чем мою.
В один из таких мрачных дней неожиданно для самого себя я поехал к Ханту. Когда Одри вышла замуж, я написал ему, и он ответил мне, выразив соболезнование. Помимо этого, я не получал от него известий больше года. Он все еще жил в Манчестере и работал все в той же школе. В одну из суббот в конце ноября, когда впереди маячило еще одно бесконечное воскресенье, я почувствовал необходимость поделиться с кем-нибудь. Я вспомнил о Ханте, вспомнил о его письме, он знал нас троих и мог все понять; в наши студенческие дни мы с Шериффом всегда обращались за советом к Ханту, хотя вдвоем нам было интереснее. Уже через час я был на вокзале в Блетчли, ожидая экспресса на Манчестер. Был серый день, и восточный ветер, казалось, пытался унести платформу. Вокруг никого не было, я промерз до костей. Помню, как я съел банбургский пирог, по-моему, пирог был очень хороший; в зале ожидания пахло машинным маслом. Я уже клял себя за то, что решил поехать, злился и чувствовал себя глубоко несчастным.
По мере того как поезд двигался на север, становилось все темнее от густого тумана. Чтобы скоротать время, я принялся просматривать журналы. Поезд опоздал почти на час, наконец я вышел в Манчестере на платформу и увидел Ханта, облаченного в какое-то бесформенное пальто и совершенно замерзшего. Он, улыбаясь, быстро двинулся навстречу мне своей неровной походкой. Мы заговорили несколько натянуто и смущенно о погоде и о моей поездке, а я думал о том, как много лет назад меня привлекла его улыбка, в то же время я заметил, что он стал больше глотать слоги и произношение у него стало более резким, более провинциальным.
— Тебе будет не очень удобно, — сказал он. — Квартира у меня не слишком комфортабельная.
— Чепуха, — ответил я.
— Это не совсем то, к чему ты привык, — настаивал Хант. Мне стало неловко.
Мы продолжали разговаривать, а в глубине души я уже знал, что жалею о том, что приехал, после такого длительного промежутка мы не могли встретиться ни как друзья, ни как незнакомые, интересные друг другу люди; если бы не было этого перерыва, я бы не обращал внимания на его неуклюжесть, на некоторую скованность в разговоре, которые сейчас раздражали меня, поскольку они разрушали созданный мною в прошлом образ; если бы мы были не знакомы, я бы принял эти черты как естественные для молодого учителя, у которого, возможно, есть что рассказать. Через несколько минут, когда мы сели в трамвай, звеневший и грохотавший сквозь туман, мы оба замолчали. Я должен был сделать над собой усилие, чтобы заговорить. И все же фонари над лавками, расплывающиеся в туманном воздухе, взволновали меня воспоминанием о том, как мы вместе ходили по набережной Темзы в былые туманные ночи.
— Ты помнишь, — спросил я, — как мы однажды отправились встречать Шериффа? Когда он вздыхал по девушке из хора в Финсбери Эмпайр?
Но память моя хранила гораздо больше, не одну, а много ночей, более сладких, чем та, которой я позволил всплыть на поверхность.
— Да, — улыбнулся Хант.
— Мы так никогда и не увидели ее, — добавил он. — Я вообще не уверен, что они когда-нибудь встречались.
— В то время ты так не говорил, — сказал я.
— Я не думаю, что они были знакомы, — повторил он.
Мы говорили так равнодушно, словно нам было наплевать и на те дни и друг на друга. Хотя у меня была возможность поговорить о Шериффе, слова застревали в горле, я протер рукавом окно и стал смотреть на фонари, красноватыми пятнами расплывавшиеся в тумане.
Мы свернули в переулок; здесь Хант жил. Когда он отпер дверь, в лицо мне пахнуло застоявшимся воздухом, которого когда-то я бы просто не заметил, потому что он был слишком хорошо знаком мне: это был теплый воздух маленьких старых домов, для меня он навсегда ассоциировался с моей первой квартирой в Лондоне. Теперь мне кажется, что и в моем родном доме был такой же воздух, он неразрывно связан со всеми чувственными восприятиями моего детства, и я не смогу отделить его от них.