Влажный, обволакивающий и приторный аромат багульника (голубику в тех местах называют «пьяникой», потому что растет среди багульника, чей аромат пьянит), мягкий ковер мха под ногами, в котором сапоги тонут наполовину, редкие хилые березки вокруг, желто-бурые, серое мутное небо над нами, ощущение подавленности, затерянности в бесконечном пространстве, напряженное ожидание взлета больших черных птиц, всегда внезапное, взрывное появление их с оглушительным хлопаньем крыльев – до мурашек – и ощущение дикого первобытного торжества, ружье навскидку, дрожь волнения, сравнительно слабый стук выстрела, толчок в плечо, кислый запах бездымного пороха, очередное – как правило – разочарование промаха, расслабление… Но в тот раз я ощутил ошеломляющую радость победы, клокочущие крики вырвались из моего судорожно сжимающегося горла (кажется: «Дошел! Дошел!» – так писали в охотничьих книгах…), слезы восторга и благодарности готовы были брызнуть из глаз; задыхаясь, я бросился к упавшему черно-белому красавцу, который лежал на мху, чуть-чуть вздрагивая, подвернув свой короткий черный хвост, вывернув белоснежное подхвостье, и кровь, льющаяся из клюва, горела так же, как набухшие празднично брови. И тотчас ощущение торжества сменилось чувством раскаяния, жалости, хотя и не уходила радость победы… Что-то общее – да-да, очень похожее! – на то, что испытывал я когда-то с девочкой, которая была по условиям нашей военной игры, «врагом»… И еще на то похожее – понимаю теперь, – что стал испытывать потом – много позже! – с девушкой, женщиной, когда стонет она в беспомощности и восторге, и прижимает к себе, и мечется ее голова на подушке, и закрыты или, наоборот, широко и дико раскрыты глаза, неотрывно, жадно смотрящие в глубину моих глаз, а стоны – радостные и жалобные одновременно, торжествующие и беспомощные, – ласкают слух и будоражат душу. И раскинуты широко ее ноги, и я готов весь, целиком проникнуть в нее, и жалость и нежность к ней соединяются с клокочущим в горле жестоким рычанием, и рвется, кажется, из груди счастливая, победная, первобытная песнь…
То был первый в моей жизни добытый тетерев, хотя я не раз уже бывал на охоте и либо ничего не встречал, либо позорно мазал.
То была так нужная мне победа. Пусть не в том, что было столь важным и становилось все важнее и важнее. Но все-таки.
Еще победы
А в декабре того же года я все же одержал, наконец, настоящую, одну из самых крупных своих юношеских побед: пошел в клинику. И сказал, что готов лечь на операцию когда угодно. Только не во время экзаменов в школе, конечно.
Операция состоялась на следующий год, 6-го февраля.
Сначала было посещение небольшого кабинета, и пришлось спустить больничные штаны и трусы, и молоденькая сестра брила наголо «операционное поле», и я напрягал всю свою волю, чтобы не дай-то Бог, не опозориться, не среагировать на эти нежные касания девичьих рук – впервые во «взрослой» жизни, но не где-нибудь, а в медкабинете, увы. Сдержался, вышел из кабинета с благополучно голым лобком и всем остальным, готовый.
Везли потом на каталке в операционную. Сначала боялся, конечно, панически, хотя и вел себя прилично. Но в какой-то миг вдруг подумал: жребий брошен, от меня уже ничего не зависит. С каталки ведь не вскочишь, назад не побежишь. Будь что будет, вручаю Тебе, Господи, судьбу свою, а Вам, Роберт Станиславович Асмоловский, мой первый в жизни хирург, тело свое. Смотрите, ради Бога, внимательно, не режьте лишнего, зашить потом не забудьте как следует, не оставляйте ничего постороннего в моих недрах. А поэтому мне лучше не дергаться, не мешать, не отвлекать, вести себя нужно достойно.
Помню яркий свет широкой плоской лампы, состоящей из многих ламп, совершенно белых, слегка, может, голубоватых; где-то там, выше, потолок операционной; в поле зрения появляются люди в белых халатах, в шапочках, с марлевыми повязками на лицах – опять что-то из далекого детства. Расставленные пальцы рук хирурга, его сочувственные ласковые глаза. Ассистенты надевают ему резиновые желтые перчатки, и вот он уже смазывает все мое хозяйство сначала спиртом – чтобы охладить.
– Дело молодое, – говорит, подмигивая мне, улыбаясь.
А потом – йодом. Это я еще видел, но вот перед лицом опускают кусок простыни. И руки мои привязывают к столу – на всякий случай. Первые уколы, потом действие наркоза – потеря чувствительности там, внизу живота. И вот они уже что-то делают сосредоточенно с моим бесчувственным телом, я полностью в их власти. И во власти Бога, как всегда. Господи, помоги им, вразуми их, а меня прости за то, что я такой трус и дурак, я постараюсь, обязательно постараюсь вести себя лучше, смелее, я научусь пользоваться тем, что Ты мне дал, прости, прости меня, неразумного труса… Позвякивают инструменты, слышны короткие тихие реплики, мое безвольное тело дергается иногда. Но вот, кажется, зашивают.