Уже пятые сутки едет Гырголь, а Ванкарема все нет. Собаки устали, бегут медленно, бока ввалились. Мало пищи получали они за эти дни. Гырголь спешит. В редких береговых селениях останавливается ненадолго. Предпочитает ночевать в тундре: там надежней. Он не доверяет береговым чукчам, хотя для этого у него и нет никаких причин. «Бедняки жалкие», — рассуждает он, и этого ему достаточно, чтобы быть настороже. Разве он не видит, с каким любопытством они разглядывают его мешок на нарте! «Здравствуй. Заходи кушать», — приветливо зовут они его. Но нет, Гырголя не обманешь: он знает этих жадно едящих бедняков…
Ночью Гырголь проснулся от шороха на нарте: собака перегрызла упряжь и сожрала кусок мешка, в котором была упакована пушнина.
В гневе Гырголь схватил собаку за обрывок ремня и начал бить остолом.
Упряжка взвизгнула, разметалась по сторонам. Провинившаяся собака влипла в снег, пряча голову в ногах хозяина. После каждого удара она лишь сильнее пыталась втиснуть голову между его ногами, оглашая тундру жалобным воем.
Гырголь стервенел. Он еще не знал, что пушнина не пострадала. Сильным ударом наотмашь он, видно, переломил собаке хребет. Дикий вой разнесся по окрестностям. Подняв голову, собака заметалась, не в силах подняться на ноги; извиваясь, переворачиваясь, она пыталась уклониться от новых ударов. Снег окрасился темными пятнами. Гырголь выкрикивал ругательства, добивая остолом стихающую собаку. Упряжка лаяла, выла, какая-то из собак рычала.
Еще несколько ударов по голове — и, отбросив остол, Гырголь начал просматривать пушнину. Шкурки не пострадали. Перевернув мешок дырой вниз, увязал его снова и начал готовиться в путь.
Упряжка пугливо рвалась из рук. Он волоком подтаскивал ее к нарте, впрягал.
Опасаясь упустить собак, Гырголь держал за ошейник передовика, не зная, как успеть добежать до нарты. Собаки уже приготовились рвануть. В нерешительности Гырголь оглянулся. «Погибну, однако, если не успею сесть, — мелькнула мысль. — Пропадет пушнина…» Он подтащил передовика к нарте, затем всем туловищем бросился на нее рядом с мешком пушнины и только тут выпустил из рук ошейник.
Собаки рванули, едва не перевернув нарту и седока.
Гырголь сел поудобнее и направил упряжку по следу вдоль берега.
Нарту встряхивало на застругах. Мороз жег лицо.
Мистеру Джонсону было жарко. Полусонный, он отбросил в сторону одеяло из заячьего пуха и открыл глаза.
Железная печка накалилась докрасна, полыхала жаром. В комнате было уже совсем светло, хотя красная занавеска на небольшом окне была опущена.
Мартин огляделся. Пол вымыт, на печке — высокий кофейник; из носика поднимается тонкая струя пара.
Протянув руку к столу, он взял из коробки сигару, отгрыз один конец, выплюнул и, облокотившись на подушку, чиркнул спичкой. Взгляд лениво скользнул по прибитому к стене коричневому ковру из оленьих шкур. На ковре было нашито с десяток карманов различной величины из нерпичьей замши, красиво расшитых цветными нитками. В некоторых из кармашков что-то лежало. Мистер Джонсон убрал локоть с подушки, вытянулся, попытался пальцами ног достать спинку кровати, но это никак не удавалось. Он сплюнул на печку, послушал, как зашипела слюна. Плюнул еще раз. Сигара слегка пьянила, располагала к неге; мысль дремала.
Отворилась дверь. Черноглазая девочка лет пятнадцати тихо вошла в комнату, отодвинула кофейник на самый край железной печки.
Это была уже не та девушка, которая обслуживала его жилище, когда Ванкарем проезжал колымский исправник. Ту он прогнал за непристойное поведение: напилась с проезжим русским шерифом, заперлась в его комнатке, и он, хозяин, мистер Джонсон, должен был спать в яранге на шкуре! Так объяснил он тогда происшедшее ее отцу. И хотя это было не совсем так, девушка подтвердила отцу, что это так, ибо действительно утром она оказалась спящей в постели Мартина, а ночью, она помнит, выпила спирту. Отец побранил дочь. Хорошо еще, что Джон (так называли Мартина здесь чукчи) не потребовал обратно подарков, врученных за нее. Где отец взял бы их теперь? Нехорошая болезнь дочери подтвердила жалобу купца и была отнесена отцом на счет исправника. Местный шаман и старухи, как умели, лечили ее. Мартин Джонсон не успел тогда, в Штатах, толком вылечиться, болезнь лишь приглушили, загнали вглубь, время от времени она давала себя знать…
Повалявшись и покурив, Мартин снова сплюнул на печь, но слюна больше не шипела. Тогда он поднялся, натянул меховые носки, пощупал на лице щетину и, не одеваясь, подошел к зеркалу. На него глянул щуплый человек с зелеными глазами и тонким прямым носом. На висках блеснули седые волосы. Джонсон взял зеркало, приблизился к окошку, всмотрелся. «Седина? И это в двадцать два года! Проклятая страна», — задумался мистер Джонсон. Снег, пурга, зима, зима, зима! Хорошо, что у него есть хоть этот теплый уголок. И ему вспомнились Штаты, Чикаго, дом, где он родился, служанка, дочь почтмейстера… (Разве сравнить с ней эту черноглазую дикарку!) Потом — больница, тюрьма, шериф.