Но даже и для того случая (не то за его врачевания Крюков — не то Крючков?), наиболее давнего из сохранившихся в людской памяти, неверно, что Якушкин, осторожничая, проводил будто бы лечение в глубокой тайне. Верно другое — старавшийся остаться с больным с глазу на глаз, он только так и лечил или даже тем и лечил, из-за чего возникало, конечно, ощущение и тайны, и скрытности. Известно, что этот К., больной раком желудка, после излечения все сутулился и все как-то отворачивался. Смотревший людям в глаза виновато, он никак не хотел жить здесь, среди знакомых, будто знакомые знали теперь о нем или с минуты на минуту могли узнать что-то совсем уж постыдное. И очень скоро — по совету того же Якушкина — К. уехал из большого города на какой-то сосновый полустанок или в какую-то ельную деревушку к дальним родственникам, где и жил. Он спешил уехать. От поспешности его отъезда, от бегства как бы, тоже возникло ощущение тайны или даже умышленной таинственности.
Чудо исцеления обычно совершалось к концу третьей-четвертой недели. На счету Якушкина было много больных, и притом разных больных, исцеленных же раковых было пятеро. Один из пяти, именно Дериглотов, впоследствии все же умер от рецидива, но четверо исцеленных остались исцеленными, и, если о блеске, это были четыре крупных алмаза в знахарской короне Якушкина. В тот давний день Якушкин (длинный худой старик без короны — в потертой кепке) стоял на перроне Казанского вокзала возле вагона, в толпе, и, бубня неотчетливые слова, изрекал:
— …И как поняли жизнь, так теперь и живите.
Больной К. подавленно стоял рядом и мялся, не зная, как проститься, руку ли пожать-потискать или же, как с берега, кинуться на своего спасителя с объятьями. Всего вернее ему казалось встать на колени. Но, выживший, он понимал, что на перроне это неудобно, да и опасно, так как в час людской толчеи сам собой и в любую минуту возникнет человек, который с чемоданом на бегу о него, стоящего на коленях, споткнется. И расшибет. К. думалось, что именно расшибить его сейчас совсем нетрудно. После исцеления он чувствовал, что стал хрупок и тонок, как стеклянный сосуд с водой и рыбками, притом что рыбок этих только и мог сберечь отъезд из города, как можно более скорый.
Жена, с заплаканными глазами, рвалась вдруг в вагон, в свое купе, внушая там детям и подпихивая в углы вещи. И почти тут же из вагона, протискиваясь через встречный поток, она выскакивала вновь на перрон и, помятая, жалась рядышком к мужу — они уезжали все вместе. Лишь старуха мать, поодаль стоя, мрачно смотрела на происходящее: она оставалась в Москве одна — ждать смерти и на всякий непредвиденный случай хранить их квартиру.
— Как поняли жизнь, так и живите… — все бубнил спаситель, старуха же с суровостью и с солдатской прямотой смотрела на его выношенное пальтецо и кепку.
Потрясенная еще раньше названием болезни и неизбежной сыновьей смертью, затем мгновенным или почти мгновенным его исцелением, а теперь вот скорым паническим отъездом, старуха лишилась на этих качелях, падая и взлетая, нормального хода чувств. Не нашлось в ее душе ни простенькой даже благодарности Якушкину, ни вокзального чувства расставания с сыном. Выпрямленная неожиданной суровостью и вся пустая, полая, она только передвигала в себе вверх-вниз вчерашнюю мыслишку: пусть уедет. Пусть уедет и пусть живет, исцеленный, где-то совсем вдалеке, за тысячу километровых столбов от этого диавола, который так нехорошо бормотал за запертой дверью сына в те долгие ночи. Старуха мать была тоже из тех, кто тяги не испытывал. Ей было на Якушкина наплевать, особенно же сейчас — после исцеления. Ей было разве что душно, и старуха все отирала рот безразмерным белым платком, запамятовав, что взяла платок, чтобы помахать по давнему обычаю отъезжающим, когда вагон дернется и поползет.
Одновременно же (как пример скрытого воздействия) молва прямо указывала на некоего слесаря, проживавшего с больным К. (правильнее: с обреченным К.) в одном доме. Этаж назывался точно — пятый. О том, что кого-то врачуют в соседнем подъезде, за капитальной стеной, слесарь не знал, однако вдруг он стал испытывать беспокойство, что и было замечено. Возможно, что, врачуя К. и час от часу все более впадая в знахарскую ярость, особенно же накаляясь к ночи, Якушкин располагался у капитальной стены слишком близко. В сущности, если забыть о стене, их со слесарем разделял один шаг.
Поужинав, слесарь не желал смотреть телевизор, а только смотрел или вдруг косился туда. Спал он плохо и особенно к ночи все чаще и чаще поглядывал на квадратики и ромбики обоев, что на той стене. На третью, кажется, ночь слесарь тяги не вынес. Разбив висевший на стене групповой семейный портрет, он обломал кулаки и порезал руки, так как портрет был окантован и остеклен. Вызвали врача. Следом — вызвали другого, с иным профилем.