Вспыхнувшие на две-три минуты мощные прожекторы, установленные на нашем переднем крае, сделали свое дело. Они ослепили атакующих, прижали их к земле. Тут же открыли огонь стрелки и пулеметчики. Ударили необычайно дружно.
С толком и выдержкой ведет огонь и Тилла Матьякубов. Поляков снова что-то кричит в телефонную трубку.
Один немецкий снаряд разрывается рядом. На голову летят комья земли. Слышу человеческий крик, и кто-то тяжелый валится на меня, скользит вниз, придавливает мои ноги. «Неужели Тилла?» — мелькает мысль.
Нет, Тилла остался жив. Был убит наповал его второй номер, всегда веселый, словоохотливый солдат Керим Керимбаев, пришедший в дивизию вместе с Тиллой. Кажется, они из одного района.
— Надо к доктору, — громко говорит Тилла.
— Куда там к доктору, он уже мертв, — произносит командир роты.
Бой утих. Славно по инерции, еще постреляли несколько минут пулеметы, поухали орудия, и вот снова наступила тишина.
— Теперь уже не сунутся, — говорит Поляков. — До утра можно и отдохнуть.
Переходим в запасной окоп, оборудованный Тиллой. Переносим сюда и телефон. Поляков обошел роту и, возвратившись, сообщил, что убито два солдата его роты. Сказал это глухим, сердитым голосам.
Садимся на дно окопа. Над головой раскинулось усеянное звездами небо. Прохладно. А завтра праздник — 26-я годовщина Октября. И эту годовщину встретим в окопах.
Ночь тиха. Где-то рядом скребет по дну алюминиевого котелка солдатская ложка. Молодец боец, не забывает подкрепиться. Слышны частые удары о скалистый грунт малой саперной лопаты: кто-то старательно зарывается в землю. Далеко-далеко, на переправе через понтонный мост, гудят автомашины. Везут нам боеприпасы, продовольствие, почту.
По брустверу окопа пробежала полевая мышь. На лицо посылалась земля, запорошило глаза. Поляков зашевелился.
— Не спится что-то, — сердится он, поудобнее усаживаясь в окопе.
— Прими сто граммов, верное лекарство.
— А ведь это идея.
Почему-то долго возится с флягой.
— Закрываю намертво, охотничья привычка, — поясняет он, отвинтив, наконец, пробку. В темноте на уровне глаз вижу протянутую флягу.
— Пей первым.
Водка теплая, противная. На первом же глотке я поперхнулся и раскашлялся. Перед глазами пошли зеленые круги.
Пробует водку и Поляков. И он поперхнулся.
— У-у, гадость! Бензин с керосином, а не водка.
Снова долго и старательно завинчивает флягу.
— Спрячем, на другой раз пригодится.
Закуриваем. Поляков тут же бросает недокуренную папиросу.
— И табак гадость, — ворчит сердито командир роты.
Поляков сидит без движения. В темноте смутно белеет его лицо. Кажется, он задремал. Начинают тяжелеть и мои веки. Уже не так отчетливо улавливает ухо окружающие звуки, они слабеют, гаснут один за другим. Не ощущаешь на лице и предутреннего ветра, холодного, пропитанного днепровским туманом и запахами степи. Опять по брустверу окопа пробежала мышь, сыплется на лицо земля, но это уже не раздражает. Даже приятно ощущать, как щекочут щеки, переносицу и подбородок маленькие струйки земли.
И вдруг сквозь сан слышу голос Полякова.
— У меня брат на фронте погиб…
Открываю глаза. Может быть, это только почудился голос соседа?
— Ты, кажется, что-то сказал?
— Брат у меня погиб, — повторяет Поляков, — вчера, перед твоим приходом, письмо получил из дому…
Внутренне съеживаюсь, хочу что-то сказать, но чувствую, что получится стереотипно и пошло. Разве признаться сейчас в том, что и у меня горе, большое несчастье? На днях я получил письмо от брата, он сообщил, что немцами расстреляна под Ельней моя приемная мать. Она была коммунисткой и партизанкой. А каким была чудесным человеком! Она ходила в дешевеньких ситцевых платьях, мерзла зимою в легком демисезонном пальто, в истоптанных ботинках, лишь бы я, безотцовщина, был одет и обут, хорошо накормлен. Редактор дивизионки, узнав о моем горе, воспротивился тому, чтобы я шел в полки за материалом для очередных номеров газеты. Но я настоял на своем. Провожая на передовую, он только и сказал: «Не лезь в пекло, береги себя». Но разве можно следовать таким советам! Разве не полезешь в пекло, не будешь рядом с людьми, с теми, у кого на душе тоже не сладко!
А если и впрямь рассказать сейчас об этом Полякову? Но зачем говорить о своем горе, когда Полякову и так тошно. Нет, уж лучше молчать.
— А знаешь, Климов, я этого брата на руках выходил, — после продолжительной паузы заговорил Поляков. — Он вроде за сына был мне. Мать умерла рано. Отец не хотел брать в дом другую женщину, боялся, что она не заменит мать, внесет в семью разлад. Так мы и жили, три мужика, без женского глаза. Отец часто ездил в командировки. Своего меньшого братуху я не обижал, обстирывал его и ухаживал за ним, как заправская хозяйка. И еду готовил. Так на моих руках и поднялся мальчонка. Был пареньком смышленым и работящим. С пяти лет помогал по хозяйству мне. Рисовал хорошо, думал после войны определить в художественное училище, да вот вышла осечка…