Для меня роман начинается не со структуры, не с сюжетного древа, не с замысла и сверхидеи. Для меня роман начинается с шороха и шепота, с предчувствия тайны, с легкой тревоги и острого ощущения волшебства. Что-то рябит и переливается на уровне грудной клетки. Я начинаю оглядываться, могу не удержать, уронить чашку или там пальто, смотрю сквозь предметы и часто не слышу, о чем спрашивает меня домработница, хотя наше общение не отличается разнообразием и спрашивает она, как правило, об одном и том же: «Когда вас ждать, сеньор?»
Вот на столе лежит новая книжка Гомеса, а ему, Борису, нужно срочно ехать на встречу. Да нет, любую встречу он бы отменил, конечно, просто вот всякую, но эту отменить не может. Этому человеку Борис должен, и поскольку долг моральный, он не имеет срока давности. Деньги можно вернуть, а моральные долги ничем не закрыть. Тем более, если ты обязан человеку жизнью, вот этой отлично загоревшей на Варадеро шкурой, которую в свое время не порвало на части только потому, что Тарасыч со всей своей медвежьей силой отбросил его, тогда еще легкого как перышко двадцатилетнего пацана, за полуразрушенную стену, а сам не очень-то успел. Собирали в госпитале по кусочкам, левой ноги до колена и двух пальцев на руке Тарасыч лишился и оперировать уже не мог. Переквалифицировался в терапевта, принимал в районной поликлинике, и молодые его коллеги знать не знали, чем занимался Ярослав Тарасович двадцать пять лет назад возле города N.
Друзья Бориса, его окружение, знакомые и коллеги по бизнесу любили статусные развлечения вроде горных лыж и многодневных трансатлантических гонок на яхтах со спутниковой навигацией, а он любил испаноязычные страны. В основном за испанскую речь. Он как-то незаметно для себя освоил язык, хотя даже не учил его специально. Ходил, слушал, бормотал и напевал, а потом вдруг раз – и заговорил. И сразу почувствовал себя счастливым. Раньше, когда выучил английский и фарси, счастливым он себя не ощущал.
Два обстоятельства затрудняли поездку к Тарасычу – Гомес и еще похмелье. Вчера Борис впал в несвойственную для него и, главное, совершенно беспричинную эйфорию и в полном одиночестве накидался так, что с утра даже совестно было разговаривать с Богом. Он с тринадцати лет разговаривал с Богом по утрам и вечерам, рассказывал, советовался, даже жаловался порой, но просил что-либо редко. Ничего, можно сказать, не просил. Ему просто нужно было, чтобы его выслушали. Началось это, когда родители не вернулись из отпуска. Точнее, вернулись, но… Они впервые выбрались за границу – отца по профсоюзной линии наградили путевкой на двоих в Румынию, в Бухарест. Это счастливым образом совпало с пятнадцатилетием их семейной жизни, и они отправились в поездку, полные радостных предвкушений, наобещав сыну гостинцев и фотографий. Бухарестское землетрясение силой 7,2 балла по Рихтеру унесло тогда жизни полутора тысяч человек. Среди разрушенных зданий оказался и небольшой отель, в котором остановились родители. Это событие заставило их сына крепко задуматься о превратностях судьбы. Кого винить? Профком завода «Арсенал»? Страну Румынию за сам факт ее существования? Действительно, кого?
Опекунство над Борькой оформила двоюродная сестра отца. Она была хозяйственной, необщительной, с кучей хронических болячек вроде астмы и с сыном-наркоманом в придачу. Борьке она благоразумно разрешила оставаться в родительской квартире, исправно наведывалась к нему два раза в неделю, готовила, прибиралась и даже изредка проверяла дневник. Она же пристроила его курьером в газету, и после школы он носился как угорелый между редакцией и типографией с ворохом офсетных полос – зарабатывал себе на одежду. В плюс еще шло государственное пособие – его, Борькина, детская пенсия по утрате кормильцев, вроде как-то так это называлось. Короче говоря, куртки-ботинки, тем более джинсы тетке было не потянуть – с самого начала она сказала, что берет на себя только питание и присмотр, да еще коммунальные по льготному тарифу, который она оформила на племянника как на сироту. Опыт ведения бюджета быстро показал, что на джинсы не хватает, но в целом Борька старался выглядеть прилично, не затрапезно. И все равно чувствовал на себе взгляды, а может, так ему только казалось.
По вечерам, перед сном, в пустой квартире, он испытывал такую покинутость, что внутренности скручивались в узел, отчего было трудно дышать. Одиночество было не придуманным, а очевидным. Предельным и объективным. Он действительно остался один на свете. И тогда Борис начал разговаривать с Богом. Раньше он чисто абстрактно понимал, что есть инстанция, куда в случае чего можно обратиться. Но теперь эти разговоры стали его единственной подлинной реальностью – остальное же не представляло для него особой ценности. Он разговаривал, засыпая и просыпаясь, – как мог, поддерживал себя. Верил, что его слышат.
Со временем это вошло в привычку.