Так я сужу теперь! Тогда же, когда по окончании пятого класса я вернулся домой, втайне страшно скучая без своей маленькой Индии на первом этаже, без теплого рая бесконечных материнских забот, – меня ожидал удар, от которого я так и не смог оправиться. Моя мама, милая матушка, готовая отдать мне жизнь, Лакшми-рани, чья любовь казалась мне такой незыблемой, чье постоянное, верное ожидание скрашивало мне казенные школьные будни, единственная тайная радость в моем суровом и замкнутом мужском взрослении, – мать моя покинула нас! Покинула навсегда, без надежды на возвращение, просто вернулась в свою чудесную страну, оставив меня в отцовском кругу одного, без поддержки и опоры! Тогда я не понимал, как тяжело ей было оставаться одной в нашем доме, как ранило ее мое показное, детское пренебрежение при отце и одноклассниках, какой ненужной она чувствовала себя, целый год не получая весточки от ленивого и черствого сына! Да, я не понимал этого и винил ее во всем, тем более что, видимо, все же уязвленный в своем самолюбии отец поддерживал меня в моих несправедливых, неумных нападках! Я не стал писать ей, не отвечал на ее письма – и чем больше меня тянуло к ней, чем отчетливее я понимал, что вместе с ней лишился, точнее сказать, сам лишил себя, целого мира нерассуждающей любви, красоты, добра и радости. И все более ожесточался. А чем дальше я убеждался, что не встречу среди знакомых девчонок, а впоследствии среди сухопарых университетских девиц хоть сколько-нибудь на нее похожую, тем более озлоблялся против всего женского племени. В этом поддерживал меня и отец, видимо, отчасти переживший нечто подобное. Но это не привело к близости между нами. По-прежнему рядом с ним я чувствовал себя студентом, вытянувшим незнакомый билет, по-прежнему боялся показать себя «ненастоящим Сименсом».
Моя мать, как ни пытался я изгнать ее из своего сердца, оставалась со мной, и оттого все оставшиеся годы в школе я провел, как вы говорите, по принципу «чем хуже, тем лучше». Да, там царила страшная… как это по-русски? Дедовщина. Чуть что, приходилось пускать в ход кулаки. Но отцовская муштра наделила меня физической силой, а злости было столько, что, когда мной овладевал гнев, со мной боялись связываться даже самые грубые воспитатели. Естественно, я вскоре стал вожаком и неустанно травил тех, кто слабее, как будто хотел отомстить им за утраченное счастье, за свою любовь к матери, казавшуюся мне слабостью.
Через пять лет, в 68-м, к моменту окончания школы отец привел в дом мачеху – сухую морщинистую деву, дочь своего начальника по службе. Я протерпел ее все лето, занимаясь как проклятый до начала вступительных экзаменов, а осенью сдал их все по высшему разряду и с облегчением переехал в желанный университетский кампус, в общежитие выбранного мной факультета лингвистики.
Первый курс, считающийся самым тяжелым, я одолел без проблем просто потому, что, кроме учебы, заниматься мне было нечем: у меня не было дома, никакой привязанности. И я в душе молился высшим силам, чтобы сохранился интерес к моей науке. В особенности меня в то время увлекали древние языки, казалось, впитавшие мудрость давно ушедших народов. Я хотел уйти в их мир и не возвращаться в свою искалеченную действительность. А потом пришло известие о смерти мамы…
Я шел от жилого корпуса по направлению к библиотеке, когда увидел пожилого преподавателя, бегущего ко входу в общагу. Он показался мне странно знакомым. Отец с детства внушил мне, что мужчина должен двигаться спокойно, говорить вдумчиво, решения принимать не спеша, но окончательно, а всякая излишняя суета служит основной чертой немужского пола. И все-таки я замедлил шаг, а преподаватель оглянулся – и я невольно вытаращил глаза, так как теперь у меня уже не было сомнений, что бежал именно мой чопорный отец!
Вместо того чтобы подняться в комнату, мы самым нелепым образом топтались во дворе, обмениваясь самыми нелепыми словами, пока их смысл наконец не дошел до моего сознания. Ну и смешными, должно быть, мы казались!
– Папа! – окликнул я его и сделал шаг навстречу.
– О, Дики!
– Папа, в чем дело?
– Дики, Дики, я не хотел тебя тревожить, не хотел даже распечатывать письмо. Не знаю, что на меня нашло… Вот и Милли, она его сразу хотела сжечь…
– Сразу сжечь, папа? Какое письмо?
– Твоя мама, сынок…
И вдруг я все понял. Я подошел вплотную к отцу и увидел, как он дрожащими руками сжимает пенсне… Боже мой, а как же он мог бежать с этими стеклами на носу? И еще увидел – все это в одну минуту, – какой он уже сгорбленный, старый, такой же одинокий, как я. Увидел, что он так же, как и я, любил мою мать и, как я, тянулся к ее приветливому теплому миру, стыдился этого и, как и я, боролся с клеймом «ненастоящего Сименса». Что жизнь без нее и для него оказалась лишенной смысла, но если у меня еще была надежда – на науку, на неожиданную встречу (быть может?), – то у него такой надежды не было. И его наука, и его женщины не стоили потерянной им любви…